…Государство лжет на всех языках добра и зла: и в речах оно лживо, и всё, что имеет оно, — украдено им.
Фальшь у него во всем: не своими зубами кусается зубастое это чудище, даже внутренности его — и те фальшивы.
Смотрите же, как оно приманивает к себе эти многие множества! Как оно душит их, как жует и пережевывает!
«Нет на земле ничего большего, чем я: я — перст Божий, я — устроитель порядка», — так рычит чудовище. И не одни только длинноухие и близорукие опускаются на колени!
Этот новый кумир все готов дать
Государством зовется сей новый кумир, там все — хорошие и дурные — опьяняются ядом; там все теряют самих себя; там медленное самоубийство всех называется жизнью.
Безумцы все эти карабкающиеся обезьяны, мечущиеся, словно в бреду. Зловоние источает их кумир, это холодное чудовище; зловонны и они сами, служители его.
Только там, где кончается государство, начинается человек — не лишний, но необходимый: там звучит песнь того, кто нужен, — единственная и неповторимая.
Говоря, что родина — это свинья, пожирающая своих сыновей, Джойс не делал открытия: Ницше произнес это до него. Задолго до написания «Заратустры» Ницше сказал еще сильнее: «Германская империя вырывает с корнем немецкий дух».
Человек, восставший против общего блага, посвящает свою книгу поборнику разума и просветительства Вольтеру. Жестокость, пишет он, не совместима с высокой стадией культуры и человеческим совершенством. А вот что воинствуюший «поборник насилия» и «шовинист» говорит о силе и национальном нарциссизме:
Слишком дорого приходится платить за силу; сила оглупляет.
Нет, не культ насилия, а «Ecce Homo» — трагическая правда о Ницше.
Могло ли вообще случиться, чтобы натура нежная, бескорыстная и чуждая всякой грубости, личность художническая и романтическая — вопреки самой себе — развила дикую антигуманную теорию торжествующего аморализма? Мог ли мягкий и кроткий Ницше, доброжелательный к славянам, французам, евреям, Ницше, требующий разоружения, неистово славославить жестокость?..
Толкни падающего?
Скверный воздух! Эта мастерская, где фабрикуют идеалы, — мне сдается, она провоняла ложью.
Люди всего лучше водятся за нос моралью!
Я понимаю теперь ясно, чего искали когда-то прежде всего, когда искали учителей добродетели, искали крепкого сна и снотворных добродетелей. Для всех этих хваленых мудрецов и учителей — мудростью считался сон без сновидений…
Вряд ли стоит говорить о моральном релятивизме Ницше, человека, невероятно чувствительного к добру, порядочности и любви. «Мне невыносимо нарушить слово, тем более — убийство». «Вернуть злому человеку чистую совесть — не это ли является моим непроизвольным стремлением?». «Я расположен к таким моралям, которые побуждают меня вечно что-то делать: и с утра до вечера и ночью грезить и не думать ни о чем другом, как только о том, чтобы сделать это хорошо, настолько хорошо, как я и в состоянии сделать!» Упреждая идеи ненасилия Ганди, Ницше требовал «быть справедливым к тем, кто тебя презирает».
Понимая амбивалентность добра и связанной с ним морали, глубоко прочувствовав опасность невыстраданной проповеди идеалов и лицемерие учителей жизни, Ницше отнюдь не требовал свободы от этических обязательств: «Быть может, черт придумал мораль, чтобы мучить людей гордостью, а другой черт когда-то ее снова отобрал, чтобы мучить их презрением к самим себе».