Почему это мы зажимаем наши души в колодки и пыточные инструменты, и доводим боль до точки слома — ухода в безумие? Оцепенелый взгляд Медузы-Горгоны превращает меня в камень, но я все еще могу обратить лицо на сад и смотреть на розы, вдыхать их аромат. Хорошо жить, просто жить, без цели, впитывать солнце, как цветок в саду, забыть всю удрученность существования в жажде жизни.
Это мудрость стада, освобожденного от проклятия болезни, называемой идеалом.
Ходят слухи, что сад, рядом с домом умалишенных, собираются выкорчевать. Эта немецкая тупость и страсть к разрушению и убийству не только себе подобного, но и природы, непонятна, как сама смерть.
А пока сад безмятежно живет на грани собственного исчезновения.
По мере того, как его окутывают сумерки, и последние лучи исчезают, внушая тревогу, что не будет им возврата, я наполняюсь святой кротостью и цежу сквозь зубы вместе с первым кесарем-стоиком легендарным Марком Аврелием: «Все, что твое, о, вселенная, мое. Не может быть слишком ранним или слишком поздним то, что для тебя — вовремя. О, природа, все из тебя, все в тебе осуществляется, и все тянется к тебе».
Так сказал Заратустра, представляющий любого человека, радующегося жизнью из глубин смерти, и таким образом возносящегося над своей кончиной, в жажде обернуться пляшущей звездой.
Я гляжу на небо, и звезды над садом кажутся частью его. И я прижимаюсь спиной к дереву. Это успокаивает: в одном из глухих углов миллионного зверино ворочающегося мира стоит этот замерший в преддверии гибели сад. И он — мой. Оставив его одиноким, ухожу по тропе к своему узилищу. Как бы стесняясь ожидающей его участи, сад тихо поскрипывает суставами в наплывающей ревматической сырости весенней ночи.
Святое безумие
Гегель по-воровски протащил в философию шестое чувство — историческое чутье — чтобы одолеть научный атеизм и связать нас с божеством в бытии. Но только умалишенный в святом безумии, может быть божеством в жизни. Если я рухну и превращусь в абсолютного идиота, я приму это как обет праведника, и, как монах-молчальник, буду хранить язык на замке, и стоять перед чванливой любовью Мамы и Ламы в абсолютном молчании.
У безумия не меньше больших побед, чем у нормальности.
Я совершил два психиатрических открытия: научился отличать галлюцинации от реальных воспоминаний и внес разум в область безумия. Да кто это оценит.
Вот и сегодня ночью мне снова снилось, что я стою над пропастью в относительной безопасности.
Из пропасти прошлого мне не вырваться. Да, на этой высоте не видно суши и моря — ни Летучего Голландца, ни Вечного Жида. Но зато совсем ко мне близок Ангел смерти — Самаэль.
Это знак приближающейся рвоты.
И для того, чтобы от этого избавиться, надо все вспомнить — разродиться прошлым. Только, отделившись от выдавленного из себя урода, от выкидыша, можно будет вдохнуть чистый воздух беспамятного будущего.
Или настоящее очищенное будущее — и есть беспамятство?
Вечность, пожалуй, не столько равнодушна, сколько благодушна.
Как же это я был втянут в ловушку под столь заманчивым названием — «Философия». Я, кажется, даже и не подозревал, что эта невинно влекущая область, по самой своей сути, игра на жизнь, ставка на жизнь с нескрываемой уверенностью в окончательном проигрыше.
И вообще эти игры вовсе не бумажные тигры.
Азарт к смерти порождает философа, преодолевает страх перед ней, заражает его разум безумием.
Это только кажется, что философ располагается с комфортом в безумии.
А на поверку это — захлебывание жизнью. Это — как последние всплытия утопающего, приводят в положение безумного — живого мертвеца. Мои пробуждения, как побуждения к разуму, подобны этим мгновенным всплытиям. Слова подобны выкрикам утопающего: — Спасите!
А людям на твердом берегу, докторишкам со здоровой скудостью мозгов, равнодушно удивленным, слышится — Спасибо.
По сути же, это выкрик — Спаси Бог! — тот самый, которого я умертвил.
Неужели я не мог покончить собой из-за отчаянного жизнелюбия, которое превосходило безумие последнего шага.
Оказывается, безумие это тоже жизнь.
Выходит, оно входит в рискованное сотворение философа.
Безумие — неутомимое стремление к Другому, никем не изведанному и никем не определимому.
В этом ли оправдание, когда пересекаешь порог разума?
Неужели болезнь не может поставить точку в невыносимо длящемся тексте?
О грехах моих
Даже в самые тяжкие минуты я никогда не чувствовал себя грешником, никогда я не падал духом до такой степени, чтобы исповедаться кому-либо.
Такое низкое падение — несомненный результат взросления и размножения в католической среде. Боль, сопровождающая потерю веры, обнаруживается, как родовые схватки искусства.