Эскулапы лезут вон из кожи, но не находят знакомые их ограниченным умам симптомы безумия, то есть вроде оно есть, но его нет. Скрепя сердце, они вынуждены признать, что — как они это деликатно и наукообразно определяют — природа моего «безумия» загадочна и не поддается объяснению. Лишь я сам знаю и могу определить природу моих фантомных болей и мнимого «безумия».
По сути, длящееся десятилетиями, не отстающее и не зависящее от меня, психическое перенапряжение несло меня темным потоком внутри тоннеля, в конце которого был виден свет, и меня не оставляло тягой запретное желание — познать то, что сокрыто за этим светом.
Я знаю то, что познают в один единственный миг перед тем, как белый свет погаснет. В этом единственном миге вспыхнет высшее прозрение человека — абсолютное зрение, абсолютный слух, абсолютное осязание.
Запретная глубина подсознания откроет все тайны Сущего и того, что ему предшествовало, и того, что случится с ним в грядущем — перед тем, как душа погрузится в абсолютное Небытие, чтобы присоединиться к душам, жаждущим возвращения в этот мир.
За вторжение в эти запретные его глубины подсознание мстит. Я был тем, кого это мщение преследовало долгие годы. Что ж, вероятно, это и вправду делает мне, без ложной скромности, честь, что я выдержал испытание.
И пусть моя ведьма-сестрица, женское порождение Чезаре Борджиа и хищных птиц, питающихся живой кровью, алчет одного — богатства, обернув мой гений в золото, я счастлив, что дожил до времени своей все ширящейся всемирной славы. Удивителен короткий промежуток, отделяющий время, когда последние мои книги никого не интересовали и никем не раскупались, до внезапного головокружительного успеха моей философии. Наконец-то европейская культурная элита — пусть медленно, но неумолимо — начинает понимать, что моя философия — их будущее, в котором они еще себя не осознали. Кажется, впервые они поняли, что избыток силы, не укрепив сердца алчущих ее, превращает их в самоуверенных и капризных гордецов, и тем самым делает их легкой добычей скрытой в них слабости.
Мне же, как это ни странно, открылось в этом сидении в четырех стенах, с усиливающимся ощущением исчерпанности пространства, неожиданное преимущество отрицаемой мной ранее мистики: оказывается, она щадит душу, соболезнует телу, духом оттесняет безнадежность.
Последний раз я видел Франца Овербека у нас в сентябре девяносто пятого. Я слышал их негромкий разговор с Мамой, находясь в своей комнате.
Перед моим взором стоял его взгляд, когда он, сидя напротив, в упор, с недоумением, поглядывал на меня, не веря глазам своим, что это безмолвное, с остекленевшим взглядом, существо — тот же его друг, Фридрих-Вильгельм, чьей блестящей речью он в прошлом наслаждался, не говоря уже о моих сочинениях.
Он говорил с Мамой, тупо, до мозга костей, верующей лютеранкой, касаясь не ухватываемых ею тонких материй — матери все же хоть и сошедшего с ума сына, но — гения.
Он словно бы делился с ней пережитым в личном опыте ожиданием встречи с Ним. Этот опыт подобен столь сильному источнику, что его самостоятельная в себе сила, перекрывает все сомнения. Случившееся было достоверным переживанием. Внезапно, непонятно вспыхивало радостное чувство существования, полного самим собой и силой предвещающего в будущем встречу.
Затем они начали изливать душу друг другу.
Она жаловалась на то, что дочь давит на нее с неимоверной силой, требуя передать ей опекунство надо мной. Она считала, что Франц и Петер, как самые близкие мои друзья, должны за нее, мою Маму, заступиться.
Но ведь и нас ваша дочь вышвырнула, отстранив от издания собрания сочинений вашего сына, защищался Франц. Пытаясь отвлечь Маму, он начал нудно, подробно рассказывать о том, что они, вместе с Петером, ощущали ответственность, как непосредственные наследники моих сочинений — о чем я не раз их предупреждал — за сохранность моих трудов. Франц собрал массу моих неопубликованных рукописей в Турине, в Генуе. Из сочинений в восемьдесят восьмом был издан только «Казус Вагнер». «Сумерки идолов» были готовы к изданию. «Ессе Homo» и «Ницше против Вагнера» — опубликованы частично. «Антихрист» и «Дифирамбы Диониса» оставались в рукописях.
Франц написал Петеру о «Наследии» («Nachlass»). Оно еще, по сути, не могло так называться при живом авторе.
Представляя смертную скуку в глазах Мамы, я слушал заглушаемый стенами и все же отчетливо долетающий до моих ушей голос Франца, как завороженный: это же, по сути, был захватывающий рассказ о продолжающихся событиях моей жизни, разворачивающихся параллельно мне. Помимо законченных книг, продолжал Франц, там была уйма записок, с трудом подающихся прочтению. «Сумерки идолов», этот воистину невообразимый рог изобилия интеллекта и прозрения, считал Франц, следует издать незамедлительно. Забрав бумаги в Базель, он прочел две части «Ессе Номо» и был ими потрясен.