Алексеев чувствовал, что оживает. Он испытывал немалый душевный подъём. Если с театром покончено, если он возвращается к семье и работе, отчего бы не разыграть напоследок представление, случайно выпавшее на его долю? Он знал за собой способности к систематизированию, увязыванию воедино ниточек, которые иному показались бы кучей обрывков, спутанным клубком, годным лишь для игры котенка. Этот природный талант играл на руку Алексееву не только в его артистической карьере – карьера деловая зависела от него в не меньшей степени. Не так давно он опять сменил на фабрике оборудование, что влетело товариществу в серьёзный капитал, и создал отдел по сверлению алмазов, куда поставил швейцарские станки. Партнёры называли это пустой тратой денег, но Алексеев стоял насмерть. В данный момент в его распоряжении имелось шестнадцать тысяч воло̀к собственного производства – алмазных и рубиновых, не считая двух сотен сапфировых.
«Куда ты ломишься?» – спрашивали братья.
«В Париж,» – отвечал Алексеев.
«Ну так съезди в Париж и угомонись!»
«Съезжу обязательно. На Всемирную промышленную выставку. Вот получу «Гран-при» и угомонюсь. Ладно, вам тоже прихвачу по медали...»
Он лукавил. Париж Парижем, а нити, производимые на новом оборудовании, годились не только для золотого шитья. Пару лет назад, взломав глухую оборону совета директоров, Алексеев открыл два завода – меднопрокатный и кабельный. Электрические провода и нити для ламп накаливания – производственная система Алексеева, нанизанная на шампур сквозного действия прогресса, ясно утверждала, что будущее за этим товаром, а не за блестящими мундирами и ризами.
По привычке Алексеев звал себя канительщиком. Это было лукавством. С бо̀льшим правом он мог бы зваться проводнико̀м или ламповых дел мастером.
«Или шкафом, – подумал Алексеев. – «Маменька говорят, что мы были мебель...» Я буду шкафом, многоуважаемым шкафом. Надо спросить разрешения у Антона Павловича: «многоуважаемый шкаф» – его выдумка. Чехов всё грозится вставить его в какую-нибудь пьесу...»
– У вас есть вопросы? – прервал его размышления Янсон. – Если нет, то черновик готов, извольте ознакомиться.
– Есть. Свидетели завещания Заикиной...
– У вас какие-то претензии? Хотите сделать заявление?
– Нет, претензий нет. На днях я имел удовольствие познакомиться с господином Ваграмяном. Превосходный человек, спокойный, вежливый. Нашёл мою зубную щётку. «Императорских» не курит, предпочитает «Ферезли»...
– Что?
Глаза Янсона поползли на лоб.
– Превосходный человек, говорю. Вероятно, госпожа Радченко ему под стать. Кто она?
– Костюмерша в театре. В прошлом – модистка. Трудилась в ателье mademoiselleRosalie – это слева от моста, где аптека Коха, угол с кондитерской. Бывает, и сейчас трудится, на заказах.
– MademoiselleRosalie? Парижанка?!
– Что вас смущает?
– Она же скончалась! И давно, насколько я знаю.
Алексееву представилась страшная картинка: стройный парижский скелет в чепце дает модистке указания – рюши, воланы, оборки...
– Это не та Розали, это её дочка. Матушка отошла в мир иной, дочь продолжила семейное дело. Там еще и внучка намечается... Госпожа Радченко временами у них подрабатывает. Больше, правда, в театре...
– Ну да, театр. Престарелая актриса, умирая, берёт в свидетели костюмершу. Вполне понятное решение. Сапожник? У него мастерская двумя этажами ниже квартиры покойной. Наверняка были знакомы, имели добрые отношения. Но этот Кантор...
– У вас есть предубеждения?
Нотариус не закончил фразы, но любому сделалось бы ясно, о каких предубеждениях говорит Янсон.
– Что вы, Александр Рафаилович! Тем более вы сказали, что он крещёный. Ещё хотели при случае рассказать мне историю этого Кантора. Говорили, будто она забавная...
– Вы хотите, чтобы я сделал это сейчас?
– Pourquoi pas[2]? Вы куда-то торопитесь? Я оплачу всё потраченное на меня сверхурочное время.
– Ну, если так... Хотите чаю?
– Как думаете, шестой стакан мне не повредит?
– Что?!
– Ничего, пустяки. Давайте пить чай. Присядете?
– Спасибо, я постою.
3
«Вы видели это наследство?»
Когда Лейбе Кантору было три года, его украли цыгане.
Случилось это в местечке Полангене, где у родителей Лейбы, семейства богатых купцов из Вильно, промышляющих лесоторговлей, была усадьба. Нянька зазевалась, любезничая с красавцем-сплавщиком, а когда опомнилась, ребенка уже и след простыл.
Горе длилось десять лет.
Утратив первенца, Канторы были безутешны. Пытаясь хоть как-то утолить печаль, Бася Кантор рожала чуть ли не каждый год. Печаль вопреки ожиданиям росла, как на дрожжах, не все дети выжили, но усилиями отца и матери неведомо где скитающийся Лейба обзавелся троицей сестёр и парой братьев. Любя всех своих детей, Шмуэль, муж Баси, по вечерам частенько горевал, рассуждая вслух о том, какую шикарную бар-мицву[3] он бы устроил потерянному сыну, и моля бога о милости.
Редкий случай! Шмуэля услышали.