Верх Бурсацкого спуска, мощёного булыжником, был чище прочих мест – подтаявшая жидкая каша, повинуясь закону земного тяготения, сползла вниз, к мосту через Лопань. Перед мостом царила лужа шириной с Чёрное море. Через это Лужеморье добрые люди успели наладить деревянные мостки – по ним народ и передвигался с великой осторожностью, опасаясь свалиться в воду: глубина доходила где до колена, а где и до пояса. Помянутый выше Василий Шпилька, злой на язык, и здесь отметился, без обиняков заявив в своем «Путеводителе»:
– ...он от участка в речку прямо к базару грязному идёт.
Ах, надо переулок тот давно назвать «Бурсацкой ямой»!
Его так часто от дождей водою сильно размывало,
что массу на него рублей управа наша издержала...
К удивлению Миши, переправился он без приключений. Карете «Скорой помощи» с красным крестом на дверце повезло меньше – она увязла в грязи у моста. Кучер с усачом-фельдшером в шинели, изгвазданной грязью, изнемогали от усилий, пытаясь вытолкнуть карету на сухое место. Увы, та застряла намертво. К ним на помощь пришёл ражий детина – медведь медведем! – но даже зверских его сил не хватило. Прохожие оглядывались, сочувствовали, взывали к отрядам ангельским – и шли своей дорогой.
Клёст тоже прошёл мимо.
Сразу за мостом царил хаос Благовещенского базара, раскинувшегося под открытым небом. Заполошно кудахтали куры, предчувствуя скорую печальную участь, чавкала грязища, дико завизжала свинья, но визг сразу оборвался. Гремел азартный торг: похвальба, проклятья, ругань. Всё, как в «Путеводителе» язвительного Шпильки:
– Вот тот базар, что на болоте в грязи и сырости стоит,
Коль на базар вы тот пойдёте, у вас иссякнет аппетит.
Торговок брань, хозяек крики, собак кусающихся тьма,
раклы, и вонь, и кутерьма и где-нибудь скандал великий.
А дальше вон «толчок» шумит, здесь торг ворованным кипит
и тьма народа здесь мешает тем, кто на мостик проезжает...
Над вавилонским столпотворением птицами взмывали зычные голоса зазывал:
– Сало! Найкра̀ще сало на всьо̀му сві̀ті!
– Курѐй! Кому курей!
– Молоко! Парное молоко! Только с-под коровы!
– Олія! Со̀няшна, духмя̀на!
– А кому пирогов! С зайчатиной! Ещё утром скакали-бегали!
Углубляться в безумный лабиринт самодельных дощатых прилавков Клёст не стал. Высмотрел с краю дородную румяную тётку, что торговала пирогами из оцинкованной выварки, укутанной рваным одеялом; сунулся к ней:
– С чем пироги, хозяйка?
– Ой, да з чым забажа̀ешь, коза̀че! З м’ясом, з карто̀плей, зі сма̀женою капустою...
– Почём штука?
Торговаться Клёст не любил, но на базаре так было заведено. В итоге он сторговал дюжину за гривенник с пятаком. Тётка скрутила ему «фунтик» – целый «фунт», надо сказать! – из старой газеты, сгрузив туда пироги, ещё тёплые. Отойдя в сторонку и прислонившись к забору, Клёст принялся жадно обедать. Назло фельетонисту Шпильке с его пасквилями, аппетит у Миши не иссяк. Пироги на вкус оказались съедобными, но в третьем по счёту обнаружился громадный, заживо запечённый таракан. Клёст сплюнул от омерзения. Он едва не швырнул в грязь весь «фунтик». Аппетит пропал, как не бывало.
Из-за будки точильщика на Мишу глядел Костя Филин.
5
«Что же она делает в театре?»
– Позор! Стыд и позор!
Алексеева цепко держали за пуговицу пальто. Не убежать.
– Константин Сергеевич, душечка! Это натуральный позор!
– Да, – осторожно согласился Алексеев. – Вы совершенно правы, Василий Алексеевич. А в чём, собственно, дело?
– Был бы жив ваш покойный батюшка, я б и ему сказал: позорище! Вот так прямо в лицо и сказал бы! Не постеснялся бы, да!
Пойман Алексеев был у Коммерческого клуба, где уже семь лет как располагался местный оперный театр. Купеческое общество, владевшее клубом, и к опере подошло с истинно купеческим размахом. Со стороны Университетского сада к зданию пристроили сценическую часть. Зрительный зал оформили – ишь ты! – в стиле французского ренессанса. За образец взяли – ух ты! – парадный зал дворца Тюильри в Париже, обладающий уникальной акустикой. Вдоль стен установили – вот ведь! – спаренные колонны, увенчанные крылатыми женщинами приятных очертаний. Сплетничали, будто натурщицами скульптору послужили жёны и дочери толстосумов, желавшие, вопреки светским приличиям, увековечить себя négligé[8] и в искусстве, и в истории. Настойчивых дам не остановило даже то, что работа летуньям выпала нелёгкая: они поддерживали балконы верхнего яруса. Лепка, барельефы, золочение, бархат...
Сам из купцов, Алексеев иногда задумывался: смог бы он при всём своём капитале стать пайщиком такого театра? А главное, захотел бы? Ну, тысяч десять-пятнадцать вложил бы. Так ведь не взяли бы, в лицо бы рассмеялись нищеброду.
– Позор! Нет, я решительно этого не снесу!
– Васенька!
– Нет, не снесу!
– Васенька, изволь оставить молодого Алексеева в покое!
У рекламной тумбы, не обращая внимания на пафос ситуации, трудился расклейщик. Грязным клеем он мазал крест-накрест афишу, висевшую на тумбе, желая приклеить поверх объявление об отмене концерта.
Алексеев пригляделся: