Пока все обвиняемые, кого Трибунал признал виновными, готовились выйти в зал для выслушивания своего приговора, я побеседовал с теми, кто был оправдан — Шахтом, Папеном и Фриче, собиравшими вещи для переселения в камеры на третьем этаже здания.
У Фриче налицо были симптомы самого настоящего нервного срыва — он был просто оглушен и настолько измотан событиями этих двух дней, что даже чуть было не свалился в обморок от накатившего на него приступа сильнейшего головокружения.
— Я дошел до ручки, — прошептал он мне, — поверить не могу, что выйду отсюда! Как и в то, что меня снова не отправят в Россию! Я уже ни на что не надеялся!
Папен был в приподнятом настроении, он явно не ожидал такого исхода:
— Надеяться — я, конечно, надеялся, но, честно говоря, не ожидал такого исхода.
И тут извлек из кармана апельсин, который решил придержать после обеда, и в приливе чувств попросил меня передать его Нейрату. Фриче попросил меня отдать его апельсин Шираху. Шахт решил вкусить свой десерт сам.
Затем после объявления приговора по одному стали прибывать и другие обвиняемые. На мне лежала обязанность доставить каждого в его камеру. Я спрашивал каждого из них, каков его приговор.
Первым вниз спустился Геринг. С остекленевшим от ужаса взором он размашистой походкой направился в свою камеру.
— Смерть! — проговорил он, мешком падая на койку. Потом схватил какую-то книгу. Хотя он отчаянно пытался сохранить обычную бесшабашность, я заметил, как сильно тряслись у него руки. Глаза его повлажнели, он тяжело дышал, будто стараясь справиться с начинавшимся душевным коллапсом. Неуверенным голосом он попросил меня оставить его на какое-то время одного.
Гесс, будто на ходулях, прошествовал в свою камеру, на ходу бросив мне, что, мол, не слушал, что там эти наговорили, посему понятия не имеет, каков его приговор. Да ему и наплевать на это, уверил он меня. И нервно усмехнулся. Но когда охранник надевал на него наручники, он все же спросил, к чему эти процедуры и отчего наручников удостаивают только его, а не Геринга. Я ответил, что, скорее всего, его перепутали с первым заключенным. Гесс, снова усмехнувшись, с таинственным видом сообщил мне, что, мол,
Объятый ужасом Риббентроп ввалился в свою камеру и, пошатываясь, будто пьяный, сразу же принялся мерить ее шагами, беспрерывно шепча:
— Смерть! Смерть! Теперь мне уже не завершить эти дорогие мне мемуары! Что значит ненависть!
Потом, плюхнувшись на койку, невидящим взором уставился в пространство — он был полностью сломан…
Кейтель уже был в камере и, едва я вошел, демонстративно повернулся ко мне спиной. Но тут же вдруг снова четко, по-военному сделав поворот кругом, не разжимая кулаков, отдал мне честь. В его глазах стоял неприкрытый ужас.
— Смертная казнь
Сцепленные руки Кальтенбруннера свидетельствовали о переживаемом им страхе, хотя лицо его оставалось, как всегда, непроницаемым.
— Смерть! — лишь прошептал он, не в силах больше говорить.
Франк вежливо улыбнулся мне и старательно отводил взгляд.
— Смертная казнь через повешение! — тихо произнес он, сопроводив сказанное преданным кивком. — Я ее заслужил и ожидал, я вам всегда говорил. И рад, что мне предоставили эти два месяца, чтобы подготовить свою защиту и все как следует обдумать.
Розенберг, натаскивая на себя тюремную робу, злобно прошипел:
— Виселица! Виселица! Они ведь к этому стремились, разве нет?
Штрейхер глумливо посмеивался:
— Разумеется, смертная казнь! Чего еще можно было ожидать! Да и они с самого начала это знали.
Функ тупо созерцал, как охранник снимает с него наручники. Оказавшись в камере, он, обойдя крохотное пространство, стал бормотать, будто не в состоянии до конца осознать случившееся:
— Пожизненное заключение! А что это такое? Не продержат же они меня в тюрьме до самой моей смерти или все же продержат? Они явно не это имели в виду, или…
Затем Функ пробормотал, что не удивлен тем, что оправдали Фриче, но вот что Шахта и Папена — это просто поразительно!
Дёниц не знал, что и думать по поводу своего приговора:
— Десять лет! Я ведь честно действовал на своих подлодках! Ваш же адмирал Нимиц сказал об этом. И вы это слышали.
Дёниц выразил уверенность, что его коллега адмирал Нимиц поймет его.
Уже у дверей камер Редер, изо всех сил стараясь выглядеть беззаботно, каким-то неестественно высоким голосом осведомился у охранника, дадут ли ему возможность после обеда выйти на прогулку. После этого заковылял в свою камеру, но когда я подошел к дверям, адмирал жестом дал мне понять, что в данный момент не расположен к беседе. Не заходя в камеру через дверное окошечко я спросил его, каков его приговор.