— Ну, вероятно, это так, но есть во мне одна особенность — я люблю одиночество. Если у меня неприятности, я предпочитал разбираться с ними наедине с собой. Это и печалило мою жену больше всего. Мне всегда хватало себя самого. У меня никогда не было ни друзей, ни особенно близких приятельских отношений с кем-либо — даже в юности. У меня никогда не было друга. А во всякого рода сборищах я хоть и принимал иногда участие, но никогда на них не стремился. Мне было приятно, что люди были довольны, но активно во веем этом участвовать — увольте.
— А вас это никогда не ввергало в тоску?
— Нет, что вы, никогда! Даже вот недавно, когда я скрывался на том крестьянском подворье, я чувствовал себя лучше всего в поле с лошадьми.
— Когда вы были вынуждены скрываться, это понятно. Но как обстояло дело раньше?
— Да я всегда был один. Конечно, я любил жену, но истинной близости между нами не было.
— Кто это понял, вы или ваша жена?
— Мы оба. Моей жене казалось, что я с ней несчастлив, но я убедил ее, что такова моя натура, и ничего не поделаешь, остается разве что смириться с этим.
Я спросил Гесса, каковы были их сексуальные отношения.
— Да ничего необычного — но как только жена выяснила, чем я там занимался, у нас уже почти не возникало влечения друг к другу. Внешне ничего не изменилось, но мне кажется, между нами наступило отчуждение, я это заметил лишь задним числом… Нет, у меня никогда не было потребности заводить друзей. Да и с родителями у меня доверительных отношений не было. Как и с моими сестрами. А после того как они повыходили замуж, я убедился, что они для меня — люди совершенно чужие. Ребенком я всегда играл один. И моя бабушка вечно твердила, что я не любил играть в компании других детей.
Сексуальная жизнь никогда не занимала значительного места в жизни Гесса. Он мог вести ее, а мог и не вести — никаких настойчивых позывов начать новую или продолжить старую любовную связь он не испытывал, хотя такие связи в его жизни были, и не раз. Не было страсти в семейной жизни. Гесс убеждал меня, что никогда не прибегал к мастурбации — его просто к этому не тянуло.
Я спросил его, задумывался ли он о том, что евреи, которых он отправлял на гибель, были в чем-то виноваты, и заслуживали ли они подобную участь. И снова он терпеливо разжевывал мне, что подобные вопросы просто нереалистичны сами по себе — он пребывал в совершенно особом мире.
— Поймите, у нас, членов СС, просто не было возможности ни над чем подобным задумываться, такое нам просто не приходило на ум.
И, кроме того, то, что еврей повинен во всем — это было нечто само собой разумеющееся.
Я настаивал, чтобы он все же дал мне объяснение, почему это, по его словам, было нечто само собой разумеющееся.
— Ведь мы ничего другого и не слышали. Это не только печаталось в газетах типа «Штюрмера», мы слышали это повсюду. На всех наших идеологических занятиях в качестве исходной предпосылки выдвигался тезис о том, что нам, немцам, необходимо защитить свою страну от евреев…
Лишь после всеобщего краха мне стало понемногу ясно, что, по-видимому, это было не совсем верно, стоило мне только прислушаться к тому, что говорили люди вокруг. Но прежде никто ничего подобного не говорил, во всяком случае, я ни от кого похожих мыслей не слышал. Теперь мне очень хотелось бы знать, верил ли сам Гиммлер в это или же только вложил в мои руки инструмент для оправдания всего, что делал моими руками. Но вообще-то дело даже не в этом. Нас просто натаскивали на бездумное выполнение приказов. И мысль о том, что приказ можно не выполнить, не могла прийти никому в голову. И кто-нибудь еще на нашем месте поступал бы в точности так же… Гиммлер был настолько требователен и строг даже по мелочам, что вешал членов СС за любой, самый незначительный промах — мы считали само собой разумеющимся такое строгое следование им кодексу чести… Поверьте, не такое уж большое удовольствие видеть перед глазами эти горы трупов и дышать смрадом непрерывно дымившего крематория. Но Гитлер приказал нам и даже разъяснил, почему мы должны это делать. И я действительно не тратил мысли на раздумья о том, прав ж он был, или же нет. Просто воспринимал все как необходимость.
Во время наших бесед Гесс оставался суховато-сдержанным, рационалистом, лишенным каких-либо эмоций. И хотя он обнаруживает симптомы запоздалого переосмысления своих преступных деяний, все же создается впечатление, что, не наступи конец этой войне, он так и продолжал бы заниматься своим жутким делом до скончания века, ровно столько, сколько потребовалось бы его фюрерам. Гесс слишком апатичен, так что вряд ли можно предположить раскаяние, и даже перспектива оказаться на виселице, похоже, не слишком его волнует. Общее впечатление об этом человеке таково: он психически вменяем, однако обнаруживает апатию шизоидного типа, бесчувственность и явный недостаток чуткости, почти такой же, какой типичен для больных, страдающих шизофренией.