Все уходили, а Сенька еще собирал шелуху, подметал, мыл посуду, проветривал комнату. И только после этого опрометью бежал на занятия. Из института он улепетывал с лекции раньше всех, чтобы завладеть топором, занять место у печки. Но в коридоре обычно все печки уже были заняты, и у каждой на корточках сидел студент или студентка с ложкой в руке, с ножом на коленях — им расчетливо кололи и резали растопку.
Сенька подгребает жар под самое дно котелка и переговаривается:
— Ключевский как?
— Соловей. Читать одно удовольствие. Здорово он охарактеризовал великороссов-то?
— А Костомаров?
— Художник. Хлеще Тургенева.
— А я Карамзина люблю, — говорил Сенька. — Красноречив, хватает за сердце. Помнишь Куликовскую битву, о князе Дмитрии Донском: «Стоя на высоком холме и видя стройные необозримые ряды войск, бесчисленные знамена, развеваемые легким осенним ветром, блеск оружия…»
Сенька забыл варево и скандирует в упоении блистательный период Карамзина, тыча ножом в воздух. И вдруг, обрывая фразу, вскрикивает:
— Ой, черт возьми, картошка-то пригорела!
Он подливает в котелок воду…
— Сейчас так величественно не пишут историки, — раздается из другого угла. — Сейчас в ходу стиль канцелярий: «Принимая во внимание сущность парламентского большинства и гнусность камарильи, мы можем констатировать…»
— Поспела! — кричит Сенька. — Ну, братва, оружие на изготовку…
Обернутой в тряпку рукой он хватает котелок за дужку и несет в комнату.
Опять делят картошку поровну, опять Федор поучает, Сашка презрительно парирует, Леонтий вспоминает еду греков: как герои Гомера ели тучных волов и баранов. Он очень вкусно об этом рассказывает и цитирует.
После обеда разбредались кто куда… Чаще всего в библиотеку и читальню. В читальне всегда было тихо и торжественно. Говорили приглушенным шепотом… От старых книг пахло подвалом, но Сеньке этот запах был мил, как и вид исторических фолиантов, которые побывали в руках у поседевших ученых. Склонившись над столами, на которых стопками лежали старые книги, студенты старательно выписывали их содержание в тетради. И самому Сеньке было странно, что вот была кровавая классовая резня, расстреляли царя, Колчака, выгнали японцев с Востока, англичан с Севера, страна изнывала в недугах, вшах и холоде, а студенты углублялись в далекое прошлое, и оно в свете текущих событий становилось понятнее и ближе… Свет истины пробивался сквозь мрак веков… Сенька добирался до души истории.
Из читальни он всегда возвращался в возвышенном и приподнятом настроении, но сразу погружался в толчею и хлопоты обыденщины. В коридоре прыгали отсветы от печек, ходили тени по стенам, слышалось шарканье ног, знакомые возгласы, хохот. А в комнатах, укрывшись пальто и шубами, сидели студенты на кроватях с книгами в руках. Буржуйка дымила, окна потели, ветер шумел в оголенном саду и на Сергиевской соборной площади.
Жадный до впечатлений, привыкший разглядывать людей пристально, Сенька сразу отметил троих студентов в комнате, которые держались настороженно и на отшибе от всех. Прежде всего бросался в глаза Никифоров: медведь по виду, по силе и по манерам. Заросший рыжей щетиной, приземистый, угловатый. Ходил в потертой меховой бекеше на лисьем меху и в пушистой меховой шапке. В руках всегда держал преогромный портфель, набитый тетрадями, книгами и едой. Говорил, точно плелся по ухабам: спотыкаясь, перевирая слова, поправляясь с какими-то таинственными намеками, и с лица у него не сходила печать сугубой тайны. Он не выступал никогда публично. И всегда старался заговаривать с Сенькой, как только они оказывались одни, с глазу на глаз.
— Ну как, Пахарев, — обычно начинал Никифоров, таинственно ухмыляясь, — в ваших местах все еще по мужицким амбарам шарят?
— Хлеб везде нужен. Без хлеба никуда, — отвечал Сенька.
— Помни. Римская империя пала, как только поредел и ослабел мужик. Все на свете им держится…
— Это я слышал еще при Керенском, — отвечал Сенька. — И к нам ездили эти рыцари: «В борьбе обретешь ты право свое…» И нас всем селом в свою партию записали… Знаем, видели…
Никифоров принимал озабоченный вид и прекращал разговор. Но ненадолго. Каждую субботу он куда-то ездил, никто не знал куда, а в понедельник привозил обильную еду: сало, крупу, яйца, ржаной хлеб ситного помола. Это была немыслимая роскошь. Ни с кем он не делился. Опорожнив огромный котелок каши или мурцовки, он заваливался на кровать и читал без устали какие-то копеечные брошюры. Брошюры эти он носил за пазухой и никогда с ними не расставался. Сенька мельком увидел обложку одной брошюры: «Мечты Ивана о справедливой жизни»…