Его пацанва гогочет над его репликой, все, кроме Доминика, который заметил меня и пригибается на своем месте, делая вид, что он не с ними. Она – симпатичная и сисястая блондиночка, но на ней стоит клеймо девушки, неспособной найти себе парня, который станет уважать ее и заботиться о ней. Она мейнстрим. Типично привлекательная. Большие голубые глаза, тяжелые груди, кожа медового оттенка, изящненький носик-пуговка, колгейт-улыбка. Но в ней нет ничего своего. Как сказал бы Билли, реальное место для слива спермы. А ее подружка, в которой есть что-то от По-кахонтас – совсем другое дело. В ее красоте присутствует некая совершенно немужская эстетика. Такая, что либо притягивает, либо напрочь отталкивает тебя. Она потрясающее красива. Ее скулы резко очерченные, словно она постоянно посасывает плохо сделанную самокрутку, а ее глаза – один сплошной зрачок. Рот сердитый и немного кривоватый. У нее ассиметричная красота. Как по заказу для «Вог». И гетеросексуальная, просто жопа. Ох, ну хватит, Милли.
Я достаю расписание из сумки и зрелище папиного почерка вызывает у меня новый приступ комплекса вины.
Первая лекция в 12:00 – «Классическая литература», читает д-р Халлам в поточной аудитории Эдварда Нотона- затем «Постмодернизм и литература» в политологическом корпусе. Вторник и среда просто смертоубийственны, зато четверг почти пустой, а пятница, благослови ее Господь, абсолютно свободная.
Я схожу на углу Кэтрин-стрит, чтобы не быть затоптанной толпой студентов на верху Мертл-стрит. Сама мысль о том, чтобы лицезреть их в массе заставляет меня содрогнуться. Автобус отъезжает, и я подмигиваю Покахонтас. Сворачиваю направо на Перси-стрит, потом резко забираю налево на Саут-Бедфорд-стрит, где у детской площадки даю себе передышку. Я люблю просто так постоять и посмотреть на здешнюю малышню – они сногсшибательные. Здесь встретились все расы, что только живут под солнцем, иногда потомство общего отца или матери, или нескольких. Для меня этот маленький детский садик – выставка всего, что есть особенного в Ливерпуле 8.
Мне хочется постоять подольше, но время поджимает. Пора.
Я лениво забредаю на участок напротив Библиотеки Сидни Джонса, что даже в середине семестра остается самой пустынной зоной в кампусе. Присаживаюсь на скамейку и закуриваю сигарету. Глубоко затягиваюсь и опустошаю сознание, наслаждаясь, смакуя мои последние секунды свободы в течение следующих девяти месяцев.
***
Папа крадется возле корпуса Элеонор Рэтбоун, курит «Мальборо» и всем своим видом напоминает скорее задумчивого аспиранта, чем профессора. Я отступаю назад и наблюдаю за ним, ощущая неожиданный приступ нежной любви. Мимо него проходят двое первокурсниц. Та, которая посимпатичней, бросила ему улыбку. Он улыбается в ответ, профессионально, нейтрально. Девушка идет своей дорогой, сияющая. Я не знаю, испытываю я гордость или смущение. Мой папа – красивый мужчина – он слишком сексуален, чтобы быть преподавателем. Ему впору быть рок-звездой или актером, или кем-то еще, в аналогичной степени гламурным. В его волосах, черных как вороново крыло, сейчас пробивается седина, но она лишь добавляет шарма его точеному, загорелому лицу и живым голубым глазам. Я обожаю то, как мой папа ведет себя в той ситуации, что является главным объектом вожделения всех самочек кампуса. В этом отношении он проявляет ледяную холодность, едва ли не пресыщенность. Я и раньше, и теперь не могу не согласиться с тем, как его изобразила мама в тот вечер, когда она уходила.
Дедушка О’Рейлли всей душой обожал маму. Он считал, что она – самое лучшее, что случилось в жизни его беспутного, жизнерадостного сына. Она, как и он, преподавала – и обладала утонченностью. На Рождество, когда он с бабушкой приезжали, вооружившись улыбками, бутылками «Джеймсона» и «счастья вам и любви», он стоял на пороге и просто сиял, глядя на маму.
В тот день он пронесся через всю Ирландию в надежде, что сумет уговорить ее не бросать его сына и внучку. Он сидел рядом с ней, держа ее за руку, пока совсем не стемнело, но все напрасно. Ее решение было непоколебимо. Папа -жалкий, дурной старикан, растративший впустую двадцать лет ее жизни. Вот как она охарактеризовала его – жалкий и дурной. Два эти слова ранили, словно нож. Но, если подумать, она сделала для меня доброе дело. Это притупило боль от ее ухода. Я дала ей уйти, после такого.