Вот другое дело я. Посмотрите на меня. Это совершенно иной калибр и коленкор. Меня можно, конечно, убить, но невозможно запутать, запугать, растоптать и все вот это вот. Или взять Хосе…
— Нет, меня ты не трогай, — возражает Хосе, — я тут ни при чем. И вообще, ты ужасно разволновалась. Как можно так сильно осуждать покойницу? Все равно, какая бы она ни была, глупая или умная, она уже умерла. Предположим, что она посмеялась над профессором. Сделала модную стрижку. Проделала дырку в языке. Изменила ему с однокурсником. Предположим все это и оставим ее с Богом. Дело вышло не так. Банальная история. Ее мать будет плакать, возможно, умрет от горя, а может, не умрет, а будет ходить в церковь, или устроит дома музей, или приютит у себя нескольких животных, или еще как-то будет справляться, хотя так никогда и не справится до конца. Что вызывает у тебя такую злобу? И почему ты не злишься взамен на самого профессора? Я тут смотрю интервью с ним — он ужасно противный.
— Я еще не смотрела, — говорю я. — Пришли, пожалуйста.
Сегодня у меня купили шесть портретов и серию принтов. Завтра я поеду в город, распечатаю их в хорошем качестве и пошлю заказчику. Золотистой, голубой и алой красками я рисую поле, уходящее вниз, к обрыву. Вообще-то я люблю жару, но это немного слишком. Мне даже нехорошо. Здесь есть какой-то подвох.
— Последи за ними, я часок поплаваю, — говорю я Хосе.
Я плыву на спине, пока дети на берегу не начинают казаться маленькими фигурками. Ровная, плотная линия берега становится тоньше. Тогда я поворачиваюсь к океану. Подо мной глубина. Впереди — пять тысяч километров теплой соленой воды. Линия воды проходит по моему лицу. Если несколько раз нарисовать меня крупным планом, получится, что я то обращаюсь к глубине, то снова вдыхаю воздух неба, которое начинается сразу над водой.
Нашу бухту как будто выкусили из острова. Если проплыть пару километров от берега, можно поравняться с мысом. За ним начинается мощное океаническое течение. Незаметно оно возьмет тебя, потащит, уберет с глаз долой, и бухту свою ты уже никогда не увидишь. Самоубийство отличается от несчастного случая только намерением. Если знать о течении, плыть внимательно, нетрудно догадаться, когда стоит повернуть назад. Вода неодинакова. Она постепенно становится другой. Я могу подплыть вплотную к обрыву и даже заглянуть через край. Вот понемногу течение начинает подбирать меня, втягивать, всасывать. Но я знаю его законы. Несколько гребков в сторону, и снова подо мной спокойные глубины нашей бухты.
Бухта огромная, как поле, но из нее никуда не деться. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь, кроме меня (или Хосе — мы никогда не плаваем вместе) заплывал так далеко на лодке либо без. Местным это ни к чему, рыбалка гораздо лучше за мысом; а приезжие чего-то боятся — и правильно делают.
Я возвращаюсь. Мыслей больше нет. Здесь был какой-то подвох, — снова думаю я, — теперь я знаю, какой.
Меня встречает Ромчик. Он бежит навстречу. Впереди Ромчика мчится его длинный красный язык. Он у Ромчика, как у хамелеона. Ромчик галдит, расплескивая воду, бьет пятками, падает на мелководье, но не захлебывается, а встает и бежит дальше. Я останавливаюсь там, где ему с маковкой; Ромчик не прекращает бежать, а, протягивая ко мне язык, молотит руками и ногами по воде, продвигаясь вперед, доплывает и вцепляется в меня всеми конечностями, как глубоководная обезьяна. В выпученных ярко-черных глазах восторг и абсолютная уверенность в себе.
12
Интервью с Семеном.
Да, ужасно противный, за минувшие двадцать лет стал еще противнее, чем был. И веет от него нафталином, и сутулится, как тогда, только щеки висят сильнее, голос и манеры стали карикатурными. Так в последний свой приезд в Питер, проскользнув между двум карантинами, я с изумлением обнаружила на площади у театра то самое кафе, где двадцать лет назад впервые попробовала суши. Оказывается, оно продолжало существовать, и внутри все было как раньше, но в ту пору интерьер казался модным, теперь — жалким, и пахло хозяйственным мылом. Невозможно оставаться собой столько времени: стараешься сохранить — значит, теряешь.
— Ревнова-ала, — тянет профессор отрешенно, вцепившись в ручки какого-то ведомственного кресла, — и от ревности пыталась с кем-то там сама встречаться, вроде как отомстить мне, чтобы, значит… — Бычит шею, удрученно трет глаза и переносицу. — Не тро-огал я ее… пальцем не тронул… — Профессор какое-то время смотрит прямо в камеру, цинично и всезнающе помаргивая. — Не зна-аю я… понимаете, это все какая-то мутная история, которая кому-то просто-напросто очень нужна… — профессор сутулится еще сильнее. (Следует невнятный вопрос про тело.) — Что, простите?.. — («Тело, тело зачем вывезли?») — Ну… — ерзает профессор, пожимает плечами, разводит руками, — был в глубокой депрессии… хотел проститься… с ней… Профессор явно лжет, и это еще больше запутывает картину. Потому что непонятно, относится ли его ложь к данной ситуации, или это ложь вообще, общий фон его патологической лживости и фальши.