У них не открылись глаза, даже когда на них продолжало гаркать начальство и по-прежнему доносили коллеги. Вдруг против собственной воли они очутились в диссидентах или подозрительных, то есть стали больше, чем были и хотели быть: были за подлинный, как им казалось, марксизм; стали эзопами и иносказателями, чтобы не быть невыездными. Время быстро расставило акценты, и большинству из них в долгие и тягучие годы застоя не оставалось ничего иного, как вхолостую осваивать гомеопатию рисков и читать своих более счастливых французских сверстников. Их трагедия — трагедия сослагательности, в которую только и грезит попасть вечно проваливающаяся в изъявительном наклонении российская история.
12.
Распад советской философии набирает темп параллельно с мгновенным вспыхом и медленным затуханием иллюзии очеловеченного Маркса: гальванизированный труп, проделав несколько неадекватных движений, снова улегся в гроб, чтобы при случае еще раз выпрыгнуть из него. Общая картина выстраивалась по привычной схеме верха и низа: немногие наверху, остальные внизу.
Немногие верхние (небожители, элита) располагались, в свою очередь, в трояком раскладе ролей. Первым эшелоном шли философские вельможи, так сказать, философский генералитет. За ними ограниченный контингент тоже своего рода вельмож, которым дозволялось писать и мыслить нестандартно. И уже в самом конце белели единицы призраков и реликтов из
Так, в общих контурах, выглядела
Это были своеобразные философские окна в Европу на фоне всякого рода спецхранов и запретов, как бы философский вызов Западу по той же графе показателей, что хокей, балет и цирк. Что здесь прежде всего бросалось в глаза, так это раскованное обращение с текстами классиков и даже вызывающе скудное их цитирование на фоне обильного цитирования других, недоступных, авторов. Маленькие оазисы среди бесконечного однообразия песков! Ну где еще могли советские гуинплены обжечься о Ницше или Шпенглера или Ортегу и Гассета (которого принимали же за двоих) или Макса Вебера: трагелафов, каждый цитированный