Последнее, что осталось в памяти от Степана Суреновича, — пространственная недостаточностъ. Круг сужался, как петля, потому что в мире вокруг него ему с каждым днем оставалось всё меньше места. Тесно было и прежде, но с переменами всё стало невыносимо и невыносимей. Ему просто негде и не над кем было быть директором. То есть, он вдруг оказался в том же вакууме, что и офицеры после марта 17-го, когда в ответ на самовольство охамевших солдат они пускали себе пулю в лоб. О каком же еще офицерстве могла идти речь, когда вместо солдат всюду уже разгуливали братки: прообраз будущей братвы! Мы не говорили об этом никогда, вернее, не говорили словами. Но я читал это в его глазах, в уголках его губ, как и он, хочется верить, в моих. Он вообще держался молодцом и был в этом смысле больше венцем, чем берлинцем, из старой шутки о различии обоих, где для берлинца дела обстоят серьезно, но не безнадежно, а для венца безнадежно, но не серьезно. Когда всё стало уже слишком и невтерпеж несерьезно, ему выпала милость единственного осмысленного выхода. Потому что делать и дальше чтото, с кем-то, где-то, как-то было бессмысленно. Еще бессмысленнее уехать (куда!). Оставалось уйти как старые офицеры, только в переносном, философском, смысле: замкнувшись в себе и уговорив сердце остановиться…
Базель, 12 апреля 2011 года
Марат
1.
Встреча и знакомство с Маратом Александровичем Харазяном начались с конфликта. Уже едва ли не с первых минут я с трудом скрывал неприязнь, которую он и не думал скрывать. Это случилось в доме его давних, а моих недавних знакомых, которым почему-то захотелось нас свести, хотя, как выяснилось сразу, сводились две большие разницы. Разницы начинались уже с внешних (формальных) факторов и обострялись с переходом во
В то далекое (1975) время я читал Сартра и Камю вперемешку с Шестовым, Бердяевым, Флоренским и тщился совместить свой натуральный атеизм с «Богом философов и ученых». Марату Александровичу явно не повезло со мной, как и мне не повезло же с ним; мы просто стояли спинами друг к другу и общались, идя в противоположных направлениях: меня, до неприличия опрысканного Достоевским и Ницше, тянуло вниз и вглубь, а он, жизнелюб и жуир, искал глубины на плаву. Сцепились мы на теме
2.
Это был то ли день рождения, то ли просто званый вечер, но я помню, как меня удивило, когда мне позвонили те же знакомые и передали приглашение от М. А. явиться с ними к нему. Он встретил меня с настороженной приветливостью и сразу заявил, что я задел его за живое и что он хочет расквитаться.
В ответ я сказал, что готов выдержать любые пытки и глумления, кроме апелляций к Черчиллю, потому что на Черчилле я зверею и теряю контроль над собой. Он (без, как мне показалось, язвительности) спросил о причинах столь пристрастного отношения молодого