Думается, развивая это сравнение, можно подойти вплотную к разгадке того ошеломляющего впечатления, которое произвели стихи Бродского на его сверстников в 1960-е годы. Они прозвучали как весть о том, что не вся прекрасная страна была оккупирована и осквернена, что где-то остался свободный остров. И мало того: голос, доносящийся с этого острова, вещает на нашем языке, виртуозно умеет пользоваться самыми современными словечками, но, в то же время, это речь человека свободного, неподвластного восторжествовавшему кругом варварству. Отсюда рождалась счастливая, всю жизнь переворачивающая, догадка-надежда: может быть, и мы не варварского рода! может быть, и мы каким-то неведомым образом (говорят же, что янычар турки выращивали из детей, отнятых в младенчестве у славян и греков) не только по сердечному тяготению, но и по крови принадлежим к той чудесной стране, обломки которой лежат у нас под ногами?
"Liberte, Egalite, Fraternite... Почему только никто не прибавит Культура?" — спрашивает Бродский все в том же эссе "Меньше, чем единица".
Мировая культура — вот имя захваченной и далекой страны, принадлежность к которой возвращали нам стихи Бродского. Они звучали как декларация ее вечной независимости. Как дудочка Крысолова, они звали нас к бегству — обратно — домой. Как красочный путеводитель, они рассказывали нам о географии, истории, этнографии, языке этой погибшей и одновременно — стихами — спасенной страны.
Попробуем же перелистать несколько страниц этого поэтического путеводителя, относящихся к главе "Вера".
2
Нужно сразу оговориться: страна Культура, возрождаемая Бродским, не имеет истории. В ней все происходит всегда, и это всегда, как правило, совпадает с сейчас и довольствуется им. Нет ничего более естественного для мореплавателя, чей корабль медленно погружается в воды Финского залива (стихотворение "Письмо в бутылке"), чем сказать "и так как никто не придет провожать, / хотелось бы несколько рук пожать" и после этого прощаться по очереди с великими умами прошлого: Эдисоном, Архимедом, Святым Франциском, Львом Толстым, Альбертом Эйнштейном и т.д. Причем, несмотря на печально-ироничный тон и предсмертное шутовство, характеристики, роняемые тонущим мореплавателем, убийственно точны: Кант — "постовой, свистящий в свисток"; Фрейд — "над речкой души перекинул мост, / соединяющий пах и мозг"; Маркс — "Адье, утверждавший "терять, ей-ей, / нечего, кроме своих цепей". / И совести, если на то пошло". В этом же стихотворении древнегреческий миф легко переносится во времена огнестрельного оружия:
Римская трирема, шотландский замок, собор Св. Павла в Лондоне, Люксембургский сад в Париже, питерская окраина, шатры израильских племен — Бродский всему чувствует себя причастным, он всюду — дома. А вместе с ним — и мы.
Вообще игра совмещения бытовых деталей различных исторических эпох — одно из любимейших занятий Бродского. Вот о Фаусте:
Иногда, наоборот, он убирает откровенно карнавальный элемент и делает вид, будто всерьез воссоздает бытовые сценки, скажем, из античной жизни, с четким, как на помпейской фреске, рисунком: