Денем не пользовался всеобщей любовью ни среди конторских служащих, ни в собственной семье. Он был слишком категоричным по отношению к тому, что хорошо, а что дурно, по крайней мере, на этом этапе своей карьеры, гордился своей выдержкой и, как это бывает с людьми не слишком счастливыми или не слишком уверенными в себе, не терпел самодовольства и готов был высмеять всякого, кто признался бы в подобной слабости. В конторе его чрезмерное рвение не находило признания у тех, кто относился к своей работе не так серьезно, и если ему и прочили продвижение, то без симпатии. Действительно, он производил впечатление замкнутого и самонадеянного человека, со странным темпераментом и грубоватыми манерами, занятого одной лишь мыслью – выбиться в люди, черта естественная для человека без средств, но малоприятная, во всяком случае так считали его недоброжелатели.
Молодые сослуживцы имели полное право так думать, потому что Денем и не искал их расположения. Он ничего не имел против них, но отводил им строго определенное место в той части своей жизни, которая была посвящена работе. Действительно, до сих пор ему нетрудно было распределять свою жизнь так же методично, как он распределял расходы, но в последнее время он начал сталкиваться с явлениями, которые невозможно было разложить по полочкам. Два года назад Мэри Датчет впервые поставила его в тупик, рассмеявшись в ответ на какое-то его замечание, – это было чуть ли не в их первую встречу. Она и сама не могла объяснить, что ее так насмешило. Просто он показался ей ужасно чудным. Когда он узнал ее настолько, что мог с полной уверенностью сказать, что она делала в понедельник, среду и пятницу, она еще больше развеселилась; ее веселье было заразительным – глядя на нее, он и сам не мог удержаться от смеха. Ей казалось очень странным, что он интересуется разведением бульдогов, что у него есть гербарий, для которого он собирает цветы в окрестностях Лондона, а его рассказы о еженедельных визитах к старушке мисс Троттер в Илинг [46] , считавшейся знатоком по части геральдики, неизменно вызывали у нее заливистый смех. Ей хотелось знать буквально все, даже какой пирог испекла старушка к его приходу, а их летние экскурсии по церквям в лондонских предместьях – он копировал узоры с медной утвари – становились настоящим праздником, потому что она проявила к этому живейший интерес. Через полгода она знала о его странных приятелях и увлечениях больше, чем его собственные братья и сестры, прожившие с ним под одной крышей всю жизнь. Ральфу это было приятно, хотя и смущало немного, поскольку сам он относился к себе весьма серьезно.
Разумеется, находиться рядом с Мэри Датчет было очень приятно – оставшись с ней наедине, он становился совсем другим, дурашливым и милым, совершенно непохожим на того Ральфа, каким его знало большинство людей. Он стал менее строгим и куда менее требовательным к домашним, потому что Мэри со смехом говорила ему, что он «ничегошеньки ни в чем не смыслит», и почему-то он ничуть не обижался на нее за это и даже улыбался в ответ. Благодаря ей он тоже стал интересоваться общественными делами, к которым от природы имел склонность, и находился где-то на полпути от тори к радикалам – после нескольких собраний, на которых он поначалу откровенно зевал, а под конец увлекся даже сильнее, чем она.
Но он был сдержанным человеком и все мысли автоматически разделял на те, которые можно доверить Мэри, и те, которые следует держать при себе. Она это знала и очень удивлялась, потому что обычно молодые люди охотно откровенничали с ней, а она слушала их рассказы, как детский лепет, не имеющий к ней ни малейшего отношения. Но Ральф таких материнских эмоций у нее почти не вызывал, а следовательно, рядом с ним она чувствовала себя личностью.