Казалось бы, здесь не должно произойти осечки. Но Аркадий Михайлович учитывает разницу между Германией и Швейцарией. Там, в Мюнхене, удовольствуются самим требованием о выдаче. Здесь, в кичащейся своей демократичностью и самостоятельностью Женеве, могут и порыться в документах: «А обоснованны ли требования, а безукоризненны ли улики, а уголовные ли это преступники, не политические ли?» Упаси господь, если и здесь возобладает мнение, что политические! Женева с давних пор — Мекка политических эмигрантов, они чувствуют себя здесь вольготнее, чем даже в республиканском Париже.
Все же и сугубо щепетильные женевские полицейские власти допускают заведующего российской заграничной агентурой к обследованию вещей и документов, обнаруженных у Минина и Семашко. Но как усердно ни ворошит бумаги Аркадий Михайлович, как ни старается уловить нечто между строк, как ни прощупывает подкладки их бумажников, ничего нужного ему обнаружить не может. И в шифровке на Фонтанку он вынужден признать:
«Осмотр мною их бумаг в Женеве ничего интересного не обнаружил, очевидно, очистились заранее. Швейцарские власти будут вынуждены их освободить, если в департаменте нет против них других данных сего дела».
Неужели не смогут что-нибудь там сочинить? Поубедительнее, пострашнее? Он тут один мается, а на Фонтанке — целый аппарат, тысячи чиновников, свои и фальшиводокументщики, и фальшивомонетчики, и лжесвидетели, и кого только нет еще!..
Что бы предпринять?.. Прямых улик против Семашко и Минина нет. А косвенные? Скажем, если убедительно доказать, что они совсем не революционеры, не политэмигранты? Если они не политические, кто же они? Зачем тогда тайно покинули пределы своей страны?..
Нудно тянется время в тюрьме. Но, в общем-то, если бы не грязь, не вонь, не тошнотворная баланда вместо супа, а более остального — не соседи по камере, наглые уголовники, беспрестанно грызущиеся и затевающие драки, жить можно было бы. Угнетает безвестность. Что там, как там, неужели отправят в зарешеченном вагоне в Россию?.. Допрашивали один только раз, больше не вызывают. Вскоре после ареста, на прогулке, Минин увидел Николая. Показать, что узнал, или равнодушно пройти мимо? Скрывать бессмысленно. Любому известно, что оба они — члены фракции большевиков.
Звоном наручников поприветствовали друг друга (на прогулку надевали наручники только им — «от этих русских всего можно ожидать!»). Перекинулись словами. Семашко в полнейшем недоумении:
— За что арестовали? За «политику» в России? За это в Женеве вроде бы не должны. А швейцарские законы я не нарушал!..
И Минин тоже не нарушал. Но тем горше ему. Догадывается: что-то стряслось с Ольгой.
Однажды во время очередной прогулки Николай шепнул: в продовольственной передаче «с воли» прислали записку. Сообщают, что Ильич занялся их делом:
— Пишут: «Не робей!»
Через некоторое время такую же записку получил в передаче и заведующий библиотекой. Конечно, Владимир Ильич предпримет все возможное, чтобы их вызволить. И, как бы оно ни было, хорошо уже то, что самого Ильича не тронули.
Тянулись дни, наполненные тоской по работе, по товарищам и партийному делу. И все растущей тревогой за судьбу Ольги.
В послеобеденный «мертвый час» заскрежетал замок, лязгнул засов, взвизгнула на несмазанных петлях окованная листовым железом дверь.
— Русский, с вещами на выход!
«Все... — сжалось сердце. — Выдали Петербургу...»
Минин неторопливо собрал в узелок нехитрый свой скарб. Соседи-уголовники проводили его равнодушными взглядами.
В сумрачной канцелярии тюрьмы он увидел и Николая Семашко — тоже с узелком в руках. Товарищи переглянулись. «А как же библиотека? — подумал Минин. — Ничего, управятся... — И еще подумал: — Прощай, Оля...»
Чиновник департамента юстиции кантона Женевы, сухопарый, официальный, в черном смокинге, белоснежной сорочке и черном галстуке, легким кашлем прочистил горло и, поглядев на увенчанный гербом — щитом, обрамленным лавровой ветвью, — лист, не без торжественности в голосе изрек:
— Мсье, за отсутствием улик и недоказанностью обвинения, а также за истечением срока предварительного заключения, предусмотренного статьей 10-й швейцарско-русской экстрадиционной конвенции 1873 года, следственное дело в отношении вас прекращено и вы от ареста освобождены с правом предъявления иска за понесенные убытки к правительству Российской империи.
Гартинг вернулся в Париж.
Им овладела апатия, тяжелая, гнетущая. Равнодушно проходил он по утрам через канцелярию в свой кабинет, и сам этот кабинет, поблескивающий бронзой канделябров, стал для него постылым.