— Пять тысяч сейчас, пять тысяч в понедельник. Мое последнее слово. Или другая тетрадь.
Все это попахивало безумием. Эти откровенные издевательства и абсурдные претензии в конце концов вывели меня из себя. Я выхватил у него из рук тетрадь и направился к двери со словами:
— Можете засунуть эту бумажку себе в задницу, а я ухожу.
Я не успел сделать и двух шагов, как Чанг выскочил из-за конторки и преградил мне путь. Я попробовал оттеснить его плечом, но он стоял как вкопанный. Вцепился в тетрадь и рвет у меня из рук. Как я ни прижимал ее к груди, как ни боролся изо всех сил, против меня сражался какой-то яростный клубок из мышц и стальных клещей, и добыча досталась ему. Понимая, что проиграл борьбу, я обозлился, мной овладело такое бешенство, что я схватил его за левую руку, а правой попытался нанести удар в лицо. Я не дрался со времен школы и, разумеется, промазал. Зато Чанг, как заправский каратист, рубанул меня сверху ребром ладони. Удар пришелся в левое плечо. Боль была такая, точно полоснули лезвием ножа, и рука повисла плетью. Я упал на колени, и тут он начал бить меня ногами. Мысок его ботинка раз за разом вонзался мне под ребра и охаживал спину с какой-то дикарской свирепостью; напрасно, ползя к выходу, молил я о пощаде. Но вот голова ткнулась во что-то железное, Чанг распахнул дверь, и я вывалился на тротуар.
— Сюда не приходить, или я вас убить! — донеслось мне вслед. — Это не шутка, Сидни Орр. Я вырезать ваше сердце и кормить его свинье!
Грейс ничего обо всем этом не узнала. На моем теле, кажется, не осталось ни одного живого места, но я еще легко отделался — синяками да ушибами. Свитер и куртка, видимо, смягчили удары. А ведь я, выйдя из кафе, чуть было не снял куртку… что и говорить, повезло, если можно в таких обстоятельствах говорить о везении. Обычно об эту пору мы спали голые, но сейчас ночи были прохладные, Грейс надела шелковую пижаму, и то, что я натянул на себя футболку, ее ничуть не удивило. А когда мы занимались любовью (в воскресенье ночью), в комнате было темно, и она не заметила кровоподтеков.
Траузе я позвонил в воскресенье из соседней кондитерской, куда зашел купить утреннюю газету. Я подробно рассказал ему о своем визите к Джейкобу, не забыв упомянуть о том, что английские булавки в ухе отсутствовали (наверняка такое не позволялось из соображений безопасности). Я прокомментировал его глубокомысленные высказывания. На вопрос Джона, продержится ли его сын до конца срока или сбежит раньше времени, я не смог ответить ничего определенного. Зловещие слова Джейкоба относительно будущего позволяли предположить, что какие-то тайные планы он вынашивал. Наверняка что-то связанное с распространением наркотиков, заметил Джон. Я спросил, почему он так думает, но, кроме уже известной истории об украденных деньгах на образование, ничего нового не услышал. Тема себя исчерпала, повисла пауза, и тут из меня вдруг выскочило признание о том, как я потерял в подземке его рукопись. Момент был настолько неподходящий, что Траузе даже не понял, о чем речь, и мне пришлось повторить все сначала. Байка о том, как его рассказ самостоятельно отправился на Кони-Айленд, Джона развеселила. Не бери в голову, успокоил он меня. Там еще остались второй и третий экземпляры. Ты что, не знаешь, что в те годы мы все печатали под копирку? Я скажу мадам Дюма, чтобы она послала тебе рассказ по почте.
На следующее утро, в понедельник, я открыл синюю тетрадь в последний раз. Хотя из девяноста шести страниц я успел исписать меньше половины, с романом было покончено. Я отказался от попыток спасти своего героя, а значит, Боуэн навсегда останется запертым в ловушке. Из субботнего инцидента в «Бумажном дворце» я вынес для себя один урок: португальская тетрадь не принесет мне ничего, кроме неприятностей; любой замысел кончится провалом, любая история останется незавершенной. Но я был слишком зол на Чанга и не мог допустить, чтобы последнее слово осталось за ним. Пришла пора распрощаться с моей синей подругой, но слова прощания должны были принадлежать мне, иначе ощущение морального краха еще долго преследовало бы меня. Я хотел доказать хотя бы самому себе, что не спасовал, не уклонился от борьбы.
Я осторожно выводил какие-то слова, движимый не столько творческим импульсом, сколько чувством протеста. Довольно скоро, однако, мои мысли переключились на Грейс, и, оставив тетрадь раскрытой, я пошел в гостиную и выудил из нижнего ящика комода фотоальбом, который нам подарила на свадьбу моя свояченица Фло. К счастью, залезший в нашу квартиру вор до него не добрался.
Сотня с лишним фотографий, летопись всей жизни Грейс до замужества. Давненько я не открывал этот альбом, и сейчас, листая его, я вспомнил рассказ Траузе о шурине и его стереоскопе. Эти снимки втягивали меня в прошлое, как в воронку.