Мимо промчался, громыхая порожним кузовом, грузовик, обдав его вскипающей под колесами пылью. Лязгнула дверца, шофер в линялой синей рубашке высунулся по пояс из кабины, приглашающе помахал рукой — садись, подброшу! Феликс, морщась от пыли, хлестнувшей в глаза, пересек дорогу. Теперь он шел с подветренной стороны, повисший над дорогой шлейф сносило в сторону.
Нет, подумал он, отчего же… Отчего же — только отсвет, только отблеск… Нет. Все это была жизнь — и ею мы жили. Мы были непримиримы, решив, что отныне отвечаем за все. Что каждый отвечает за все… У всех на устах были слова воскрешенного Бруно Ясенского, про убийство и предательство, и про то, что бояться следует не предателей и убийц, а равнодушных: «только благодаря им на земле существуют предательство и убийство…»
Лишь сейчас он заметил, что поднялся, шагая вдоль дороги, довольно высоко. Отсюда был уже хорошо виден карьер, белый срез горы, почти правильным полуовалом, и на его фоне — похожий на комбайн медленно движущийся распиловочный агрегат. Ветер сносил звуки в сторону, иначе можно было бы услышать, как гудит мотор и с легким свистом, выпиливая уступ за уступом, крошат ракушечник стальные зубья.
Внизу, россыпью домиков лежал городок, глаза Феликса невольно потянулись отыскать гостиницу, а мысли соскользнули снова к Карцеву, и потом — к груде листов на столе, дожидающихся его возвращения… Но тут же каким-то кружным путем устремились к давнему, полузабытому, а оказалось — вовсе не забытому: к синему термосу с крепким коричневым чаем, и еще пустой пепельнице, под бронзу, с въевшимся в плоское донышко пеплом, к узкой, наливающейся утренней свежестью латунной полоске за окном…
Степь уже дышала зноем, и море, синее, плотное, как литое стекло, блестело и лоснилось под солнцем. Справа, где находился судоремонтный завод, в заливе виднелось несколько суденышек, отделенных длинной желтой косой от пустынной до самого горизонта глади. Все было неподвижно, немо и полно какого-то таинственного, неразгаданного смысла, как на картине Дали. Он вспомнил ее — «Постоянство памяти», и удивился тому, что это сравнение не приходило ему раньше на ум. Все было похоже, и даже плывущие, растекшиеся, напоминающие свисающий с тарелки блин, сюрреалистические часы не казались натяжкой здесь, где еще немного — и все растает и поплывет от зноя.
Здесь не было плавного перехода между утром и днем, одно превращалось в другое резко, внезапно.
Как жизнь и смерть, подумал он.
Казалось, весь городок был оклеен этими афишами… По крайней мере, между гостиницей и чайной, то есть на расстоянии примерно полутораста шагов, Феликс натыкался на них трижды. Было похоже, среди лиц обитателей городка, к которым он успел привыкнуть, в то утро появилось еще одно, наблюдавшее за каждым его шагом. Оно следило за ним со всех афиш — раздражающе-невозмутимое, холеное, властное лицо пожилого, лет за пятьдесят, мужчины со старомодным косым пробором над высоким лбом и пристальным взглядом из-за массивной оправы с невидимыми стеклами. И когда, огибая площадь и стараясь не выступать за пределы узкой теневой полоски, Феликс подходил к еще не запертой, к счастью, чайной, — и тут с обшарпанной стены на него смотрело то же лицо.
И когда это только успели?.. — удивился Феликс.
МАСТЕР ПСИХОЛОГИЧЕСКИХ ОПЫТОВ
ГЕННАДИЙ ГРОНСКИЙ
— так было написано на афише. ГЕННАДИЙ ГРОНСКИЙ, разумеется, с красной строки, большими линяло-розовыми буквами. Ну, МАСТЕР, но не Кио же, не Мессинг, с чего такой тарарам?.. — усмехнулся Феликс. Это Айгуль старается… Ну-ну… «Чтение мыслей»… «Разгадывание сложнейших задании на любом языке»… «Продиктованное мысленно задание выполняется с секундной быстротой»…