Поэтому сладкая ангельская историйка послевоенного советского периода о жертвенной и беззаветной любви юной «графини-аристократки» Фирочки к «простому кучеру» Сереге меня вовсе не занимала.
Тем не менее мне было очень любопытно — чем она так уж привлекла самого Ангела. Бывшего Хранителя — ныне (как я понял…) владельца частного охранного бюро, использующего в своей сегодняшней деятельности все Ангельско-Хранительские профессиональные навыки, полученные им при прошлой службе Господу.
Ну, вроде как бывшие комитетчики и милиционеры, «крышующие», выражаясь нынешней терминологией, разных деловых богатеньких типов…
— Курите, курите, — сказал мне Ангел.
— Вас жалко, — пробормотал я.
— Не волнуйтесь. Я отгорожусь.
Я закурил сигарету, и в слабеньком свете ночничка над головой Ангела мне показалось, что купе перегородилось удивительно прозрачным стеклом — дым от моей сигареты оставался лишь на «моей» половине.
Причем разграничение шло точно посередине — через небольшой столик с пустыми позвякивающими стаканами в подстаканниках, по полу купе, по двери, по потолку, на равные половинки разделяя вагонное окно за желтыми репсовыми занавесками.
Это было так удивительно, что я не удержался и протянул руку, чтобы пощупать фантастическую прозрачную преграду, которая не пропускала мой дым на половину купе Ангела.
Но моя рука так и повисла в пустоте, ничего не ощутив. Самым забавным оказалось то, что кисть руки была в «обездымленном» пространстве Ангела, а предплечье и локоть — на моей «курящей» половине!
— Ловко, — сказал я. — Просто поразительно!
— Пустяки, — скромно ответил Ангел. — Жаль, что вам не очень нравится моя история. Я начинаю чувствовать себя глуповато…
«Как я мог забыть, что этот парень запросто вторгается в мои полудохленькие мыслишки?!» — спросил я сам у себя.
— «Не нравится» — не то слово, — вяло промямлил я. — Видите ли, Ангел, история, в которой легко предугадывается дальнейший ход событий…
— Вы уверены, что сможете предугадать дальнейшее?
— Почти.
— Попробуйте, — предложил мне Ангел.
— Лень. Лень, Ангел, лень… В своей жизни я столько насочинял всякого, что сейчас любая необходимость сочинить что-то еще приводит меня в беспросветное уныние. Но я хотел бы понять, почему вам, современному молодому человеку, это показалось интересным?
Ангел откинулся на подушку, уставился в потолок и тихо проговорил:
— Наверное, потому, что спустя тридцать лет после рассказанного мною я сам стал участником их семейной истории. Что, не скрою, достаточно серьезно повлияло на всю мою дальнейшую жизнь…
Я приподнялся на локте и загасил сигарету в пепельнице.
— Да что вы говорите? — со слегка фальшиво-повышенным интересом спросил я и улегся поудобнее. — Такого поворота, честно говоря, я не ожидал. Может быть, поведаете?
— Может быть, может быть… — задумчиво протянул Ангел, глядя в темный потолок купе.
Я почему-то тоже посмотрел туда и вдруг увидел, что потолок стал тихонечко подниматься и светлеть…
Так же медленно, но неотвратимо начали раздвигаться стенки купе…
…ушел куда-то колесный перестук под полом…
…а ночник над головой Ангела взялся лить все более яркий и яркий, уже ослепляющий свет!..
Этот свет заставил меня закрыть глаза, охватил меня всего прелестным, уютным теплом, расслабил…
…и, кажется, стал превращаться в солнце над моей головой…
…а в этом удивительном теплом солнечном свете в моем мозгу (или передо мной?..) стали возникать обрывки дальнейшей истории…
Они не были столь подробными, как в первой части Ангельского рассказа, но сменяли друг друга в явно последовательном порядке и разрешали мне понять все происходящее…
— А шо такое? — с нарочитым еврейским акцентом спрашивает Натан Моисеевич Лифшиц. — Шо это у нас бровки домиком? Мы описались или нам песенка не нравится?..
Натан Моисеевич согревает руку дыханием и сует ее под одеяльце в коляске.
— Нет! — восклицает он восторженно. — Таки мы сухие!.. Таки, значит, песенка! И правильно, деточка, — кому сейчас может понравиться «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…»?! Сейчас, котик, дедушка споет тебе другую песенку.
Сорокадвухлетний Натан Моисеевич Лифшиц катит коляску с полугодовалым Алексеем Сергеевичем Самошниковым по солнечному садику на площади Искусств перед Русским музеем, нервно поглядывает на часы и начинает петь новую песенку уже без малейшего намека на анекдотичный еврейский акцент:
Поет Натан Моисеевич очень даже неплохо, хотя и совсем тихо — адресуясь к лежащему в коляске Алексею Сергеевичу и ни к кому более. Ибо сейчас для Натана Моисеевича на свете нет никого дороже.
Шестимесячный Алексей Сергеевич это как-то просекает, улыбается и тут же закрывает глазки.