В конце июля maman давала один из своих вечеров: приехали король поэтов Александр Блок, от стихов которого матушка была в восхищении, и один из его не менее гениальных соперников Владислав Ходасевич. Мы стали свидетелями изумительного поэтического состязания, в ходе которого яркие слова, сплетенные в удивительные строфы, струями бриллиантового дождя обрушивались на нас – затаивших дыхание зрителей. Изнурительный марафон два раза прерывали, чтобы просить гостей на террасу, где был сервирован летний буфет – прохладительные напитки, фрукты, мороженое и восточные сладости.
Сердце мое было готово выпрыгнуть из груди, но вовсе не из-за того, что всего в двух метрах от меня, пылая взором, Блок читал цикл своих новых стихотворений, а его сменял Ходасевич, – предмет моего вожделения по имени Митечка Тарлецкий расположился во втором ряду и, тонко улыбаясь и склонив набок голову, внимал очередному раунду поэтического противоборства.
Несколько прогуливавшихся по террасе молодых людей рассуждали о политических пертурбациях, которые может повлечь за собой убийство в Сараеве месяц назад австрийского престолонаследника Франца-Фердинанда. Слово «война» витало в воздухе, и – поразительно! – это безобразное, безжалостно щелкающее, как затвор трехлинейной винтовки, слово, умытое слезами сирот, женщин, потерявших детей и мужей, и калек; слово, лишающее надежды и сочащееся кровью, воспринималось всеми, и мной в том числе, как ветер перемен к лучшему, как долгожданный веселый праздник, как фиеста или спортивное состязание, как неизбежная необходимость, цель коей – вывести цивилизацию из смертельной летаргии.
Все были уверены, что, если начнется война, которой Россия не желает, но которой она и не страшится, воинственные австрияки, давно разбазарившие свое былое величие, подстрекаемые злокозненным немецким кайзером Вильгельмом, потерпят поражение и будут разбиты нашей доблестной армией если не за неделю, так за месяц.
Чувствуя, что мне становится дурно, причем не сколько от жары, сколько от томительного чувства в груди, которое возникало каждый раз, когда я бросала косой взгляд на Митечку, я выскользнула на террасу и, подхватив с золотого подноса (иными в нашем семействе не пользовались) кисть черного винограда, спустилась по мраморной лестнице в парк.
– Если война начнется осенью, Новый год наши войска будут праздновать в Берлине и Вене, – бубнил кто-то рядом. – И гордая столица немецкой нации, дважды отразившая натиск янычар и башибузуков, падет перед нашим полотнищем с двуглавым орлом, как когда-то пал неприступный Царьград.
– Совершенно согласен с вами, – подхватил другой голос. – Позвольте закурить-с… Да-с, самое позднее к Новому году Вильгельму, который давно превратился в пугало европейской политики, и Францу-Иосифу, коему, чтобы остаться в памяти своего народа и учебниках истории великим государем, стоило помереть вовремя, лет эдак пятнадцать-двадцать назад, настанет капут! Впрочем, не уверен, что Вильгельм вообще рискнет начать войну, – он не дурак и понимает, что совать голову в петлю не имеет смысла, мы не будем церемониться и ловким движением выбьем из-под ног этого коронованного висельника табуретку…
Я уселась на одну из ступенек и стала жадно поедать виноград. Придя в себя, я вернулась в зал, где поэты продолжали состязание, и попыталась найти глазами Митечку. Но его не было! Стул, на котором он сидел четверть часа назад, пустовал.
Пройдя вдоль ряда с милой улыбкой, я обнаружила программку того вечера, лежавшую на стуле Митечки. Машинально схватив ее, я обнаружила между двумя листами письмо.
Мне стоило больших усилий не вскрикнуть – Митечка посещает Валуево вовсе не ради меня, а использует визиты для встреч с моей соперницей! Наступив нескольким господам на ноги и пробормотав «Pardon!», я выскочила из зала.
Читать чужие письма, пусть и оказавшиеся у тебя в руках, непозволительно, внушалось мне гувернантками и классными дамами в Смольном. Но что значат пустые формальности, если ты любишь! А в тот момент я твердо уверилась, что люблю Митечку, хотя до того, как нашла письмо, сомневалась в этом.
Трясущимися руками я развернула лист розовой бумаги, который источал тонкий аромат дорогих духов. «
Я пробежала глазами листок, испещренный тонким, смутно знакомым почерком с массой завитушек и росчерков, и пришла к выводу, что влюбленная в Тарлецкого особа позаимствовала его из какого-нибудь дурацкого бестселлера про вечную любовь; я уверила себя, что мое письмо, наберись я смелости написать Митечке, не изобиловало бы таким количеством штампов и слезливых повторов, и разозлилась на безымянную соперницу, которая не соизволила подписаться полным именем, поставив только литеру N.