— Врешь! Врешь! Пужаешь! Боле-то ничего не можешь, только что пужать! надрываясь в крике, орал Филька. Еще и от того, с какой легкостью прозрела Алена его тайные помыслы.
И тут Филька совсем понимать перестал: правая нога его сама собой поднялась и переступила на шаг вперед. И вторая. Потом опять первая… Они несли Фильку к краю утеса, к обрыву, а сам Филька в тот же миг будто впереди себя оказался и уже висел над бездной. Далеко под ним черно лоснились воды студеной Лебедянки, всегда буйной по осени. Спасительная твердь камня была еще рядом, кажись — рукой достанешь, но для Фильки он был теперь дальше, чем влекущая из бездны речка… И враз прошибло холодным потом от понимания, что еще миг… еще миг… и он рухнет в погибельную бездну! Филька судорожно и нелепо замахал руками, цапая воздух, дождевик свалился с него, за ним и сам Филька плюхнулся на задницу. Но едва лишь зад коснулся камня, тело само собой выгнулось неестественно, подкинулось вверх, и Филька опять оказался на ногах, шагающих к краю. Вот уже мимо Алены прошагали. Филька беззвучно разевал рот — он бы и рад был заорать благим матом, да обнаружил, что лишился голосу. Только побелевшие глаза, вытаращенные от натуги, изо всех сил вопили к Алене. Алена протянула руку, ухватила огромного Фильку на шиворот и откинула назад. Он как хлопнулся о землю, так и остался лежать, радуясь тверди под собой и одновременно боясь, как бы тело опять не принялось своевольничать.
— Почуял, как бывает, когда земля из-под ног уходит? — хмыкнула Алена. А потом другим голосом, холодным, бесстрастным сказала: — Срок твой последний еще не пришел, Филипп. Но упреждаю я тебя в последний раз.
— Чего тебе надо-то от меня… — донеслось приглушенным всхлипом.
— Чтоб не добивал себя.
— Как?!
— Захочешь — поймешь. И крепко запомни — уговаривать больше не стану.
Стало тихо и холодно — прям морозным ознобом пробрало всего. Филька еще полежал, затаенно уткнувшись лицом в согнутый локоть… Потом чуток шевельнулся, глянул одним глазом — он почему-то знал уже, что остался один. Но обнаружил больше, — что лежит в грязи посередине улицы. Филька, чертыхаясь и проклиная все и всех, закопошился, выбираясь из разъезженного тележными колесами месива. Комки раскисшей земли ползли вниз по рубахе и штанам и плюхались назад. Дождевика на нем не было. Впрочем, дождя тоже не было, и ветер стих, но темнота подступала к Фильке со всех сторон. Не переставая чертыхаться и бормотать себе под нос, он поплелся к дому.
— Вот дурак пьяный!.. Это ж надо! От черт, угораздило меня!.. Ну, допился до чертей, верно слово! Кака пакость мерещится! Она меня уговаривает… Ишь, уговорщица… Я тебя уговорю ужо…
Беспрестанным бормотанием, невнятными угрозами и проклятиями Филька гнал от себя прочь все мысли, прикидываясь перед самим собой пьяным, и не допуская до себя осознания, что голова у него абсолютно ясная.
Глава сорок восьмая
рассказывает про печали Ярина
Из всех человеческих чувств не осталось Ярину ничего кроме всепоглощающей злобы и ненависти. А ведь по-началу, после той безумной августовской ночи, было у него хорошо и весело на душе. Хотя сразу-то вроде бы как разочаровался — никакой особой радости не испытал тогда, на берегу омута лесного. Но позже — пришло. Довольство и даже ликование входило в сердце Ярина, когда он видел отчаяние Ивана. Не меньше веселила его и беспомощная угрюмость сельчан — спробуй-ка, одень мутные сомнения-догадки в одежки доказов! Ярин будто ходил по-над самым обрывом, и ему это нравилось, придавало яркость будним дням, как острая приправа дает неповторимый вкус пресному кушанью. Жить стало весело.
Да и дружков его, подельщиков, тогда потянуло друг к другу пуще прежнего. Страх, что вина их выплывет наружу, толкал в одну кучу, жались к друг дружке, как бараны в гурту. Собирались по привычке к Ярину, в ригу пили боле обычного, во хмелю хорохорились один перед другим, ободряли себя и приятелей. Одному Ярину такие подпоры не нужны были, он и так чувствовал себя выше дружков-собутыльников, сильнее их. Он говорил уверенные слова, которые, как ему казалось, вытесняли из них страхи, опасения, неуверенность. Ярин насмешничал над хлюпиками, выставлял напоказ их потаенные мысли. Он разбивал в пух и прах всяческие сомнения… Куражился, бахвалясь своим бесстрашием. Ему нравилась его сила — он мог и смел все, чего хотел, и никто не был ему указ.