«Эй!..» – раздался крик сзади, они оглянулись и посторонились. Телега, запряженная парой, шла резво под гору – возница взмахнул кнутом, еще и набирая скорость, чтобы после речки взлететь на подъеме как на крыльях. «Эй!» Он и брат посторонились именно тут, сошли на этот пятачок, расширение дороги (повторяя, он сейчас сделал шаг, и еще полшага, и еще, пока не стал точно, совпав с прошлым); телега прогрохотала, после чего поднялось облако пыли, клубящейся белой пыли, а он и брат, щуря глаза, стояли в этом облаке. Солнце пекло. Лошади и телега уже были на той стороне речушки, уже там скрипели колеса и цокали копыта, а они всё стояли, и белая пыль стояла рядом, не рассасываясь. Ему было шесть лет, а брату пять. Может быть, пять и четыре. Два мальчика всё еще стояли, и белая пыль стояла, не оседая. Уже сорок лет стоит здесь эта пыль и стоят эти два щурящихся мальчика.
Он жил здесь еще дошкольником, а после не был здесь даже наездами. Он жил лето-второе, после чего мальчика увезли, и можно считать, что на много лет он забыл, не помнил и что приехал лишь тогда, когда приезжать – некуда. Так сложилось. Но, пожалуй, эта сторона приезда (оборотная) ему и нравилась: он навещал теперь свое
Продвигаясь, он поднялся по дороге к дому, – правильнее, к остаткам дома, но для него сейчас это дом в том смысле, что из дома и посейчас сохранились проложенные маршруты:
можно выйти (из дома) по дороге направо,
можно выйти по дороге налево,
можно сойти с заднего крыльца и – через огород – в каждом маршруте есть (или отыщется) своя сладость: по дороге направо – это, конечно, флюс, пядь с вечным облаком пыли и с двумя мальчиками, а если огородом, вглубь, то там живет выродившаяся и одичавшая, но все еще та смородина, можно сорвать несколько ягод и пожевать, отыскивая во вкусе вкус. Включая и смородину, всё – его собственность, ничья больше. Дети играют в игры взрослых, а взрослый в игры детей. Даже и больше: он не играет, он всерьез: он не вспоминает, он живет, хотя и не своей уже жизнью.
Загробник, слетевшая сюда душа, в представлении веровавших, вероятно, вот так же способен лететь над землей и говорить, напоминая себе словами, – здесь-де мое тело пошло в школу; здесь я жил; здесь аз, грешный, впервые совокупился с женщиной, а здесь большая и замечательная больница, в которой тело мое умирало. Он, приехавший, еще и счастливее в чем-то обычного прилетевшего загробника, так как место не занято: нет новостроек, и видит он все как есть, и не мешают ныне живущие и всё куда-то спешащие люди.
У прадедова дома он присаживается на – как это сказать? – на остаточный фундамент, так как дом снесен. Дома снесены, но каменные их фундаменты частично, сантиметров на тридцать-сорок (удобно ли сидеть, милый?), торчат из земли. Если бы не запустение, было бы похоже на начало, а не на конец. На общий и верхний взгляд здесь все двадцать пять (двадцать восемь?) домов как бы только начали строить: деревенька небольшая, и все двадцать пять фундаментов частично заложены, сделаны, а деревянные срубы вроде как не привезли, может быть, еще и не срубили и потому не поставили на каменные эти кладки. Он поискал в небе птицу – птицы нет, ни единой, небо светлое, и с высоты птичьего полета (оттолкнувшись от парящей точки) все двадцать пять фундаментов домов сейчас как план, как
Когда понадобился стройматериал, разобрав, догнивающую деревеньку срезали донизу, до оставшейся высоты в тридцать-сорок сантиметров, но если убрали и унесли верхнюю часть, то в двумерном измерении деревенька еще существует. Утрачены птицы, нет высоты, и небо бездонное: полное торжество плоскости.
Он прошел мимо погреба – тот давно обвалился, а был глубок, продукты хранились и зимой, и летом,