– Он так решил, и это должно было случиться, – говорил он себе. – Он взял ее в обитель вечного счастья. А меня… Много желаний и замыслов в сердцах людей, но сбываются только решения Бога. Мы мирно сидели с нею за ужином, и, как во все другие дни, я произнес благословение над хлебом. Она подавала мне еду, а ночью… Кого звала она в смертной муке, кто должен был ей помочь? Чужой мужчина с христианским именем Рудольф… Всего один раз она видела римского императора. Тогда Рудольф II только что взошел на престол и приехал в еврейский город. Его встречали старейшины и советники, звучали трубы, а высокий рабби со свитком Торы в руках произносил приветственную речь. Но ее голос, этот крик в последний миг жизни: «Рудольфе, помоги!» Он ли это был, кого она так звала? Или кто-то другой, о ком я ничего не знаю? Горе мне, теперь я уже никогда не узнаю!..
Его сотряс кашель, и он прижал ко рту платок. В этот же момент дверь отворилась, и озабоченный Мендл просунул голову внутрь. Мордехай махнул рукой, показывая, что он в полном порядке и ему ничего не нужно.
Между тем его мысли приняли новое направление. Уже несколько лет он был тайно связан с римским императором коммерческими отношениями. Его предприятия были одновременно предприятиями императора. Говоривший с ним сегодня гоф-камердинер и понятия не имел о том, что казна ежемесячно выплачивает проценты не только Мейзлу, но и своему государю. За это государь одарил его, Мордехая Мейзла, правами, свободами и привилегиями, каких никогда не получал ни один еврей. Врученная императором грамота гласила: «Мы, Рудольф Второй, Божией милостью избранный император Священной Римской империи, король Богемский и Венгерский, властитель державы во все Богом данные годы, решили предоставить нашему верному иудею Мордехаю Мейзлу…» – и так далее. Смысл ее заключался в том, что, пока он жив, ни один суд в империи не мог затронуть его персону или его имущество, ни один чиновник не имел доступа в его дом и торговые дела. Любое обвинение против него должен был рассматривать лично император. Ему передавался экспорт серебра из пределов королевства. Он один был уполномочен кредитовать персон владетельного и рыцарского сословий, равно как и давать ссуды под векселя монастырям, общинам и магистратам городов. Он имел право свободного передвижения и торговли по всей державе и в своих поездках мог пользоваться парадным экипажем и упряжкой из шести коней, как князь или прелат. Более того, Филипп Ланг уже не раз говорил, что Рудольф II склоняется к мысли пожаловать ему, Мейзлу, рыцарское звание.
Он регулярно предоставлял Филиппу Лангу, доверенному и связному императора, отчеты за каждый квартал года обо всем полученном и выданном в долги под проценты и в назначенные дни пунктуально передавал императорскую долю прибыли. Умри он – половина всей его денежной наличности и стоимости имущества перейдет в императорскую казну. Ждет ли император его смерти? Не хочет ли он враз получить свою половину, не дожидаясь поквартальных отчислений? «Пригоршней не насытить льва», – говорил иногда Филипп Ланг, принимая золото и недовольно пожимая плечами. Ничего себе пригоршня! Сегодня на столе у Мейзла лежали четыре тугих мешочка с золотом плюс три денежных поручения, два из которых принимаются к оплате на франкфуртской ярмарке, а третье – на так называемой холодной лейпцигскои ярмарке, открывающейся под Новый год. В целом это составляло сорок тысяч талеров. Квартал истек, и этой ночью Филипп Ланг приедет за отчетом и очередной выплатой императору.
Мейзл думал о том, что для большинства людей добывать золото – это тяжкий и часто бесплодный труд и мучение. Многие кладут на это дело всю жизнь и в конце концов все теряют. Ему же всегда удавалась игра. Всю жизнь золото притекало и ласкалось к нему. Даже если он его отталкивал, оно возвращалось с другой стороны. Иногда он сам уставал от своего везения, и порою золото становилось для него чем-то пугающим. Оно само домогалось его, хотело принадлежать ему и никому другому; оно оседало в его ящиках и кассах, а оттуда бежало по свету', как его верный слуга. Да, золото возлюбило его и перешло в его власть. Но что станет с ним в тот недалекий уже час, когда, не обуздываемое более его руками, оно свободно потечет в мир?