Многие из жертв господина М. так и не смогли поверить в его признание. Они доставали из пропахших лавандой комодов лелеемые фотографии, которые лежали в старой коробке из-под перчаток вместе с хранящимся в конверте первым детским локоном или погремушкой из выпавших молочных зубов, и, сколько ни всматривались в глянцевые снимки, видели лицо не Миньоны, а другой девушки и слышали тихий знакомый голос, требующий невозможного: «Мама, папа, не плачьте!» Можно сказать, что разоблачение господина М. все оставило на своих местах. Вот они, старые добрые иллюзии! Мама по-прежнему спит с фотографией под подушкой.
Миньона отделалась легким испугом, избежав каких бы то ни было обвинений. Защита потерпевших не сомневалась в ее невиновности. Теперь у нее была приличная одежда, она работала официанткой в благопристойном баре, имела собственную комнатушку и благодарила судьбу за такую удачу. Когда в бар заглядывал аккордеонист. Миньона пела. Она любила петь. Иногда она уходила домой вместе с аккордеонистом, иногда нет; она стала разборчивее. Это были самые счастливые дни ее жизни, хотя в ее облике сквозила какая-то беспомощность; было что-то вялое, чуть ли не пугающее в ее слишком частых улыбках, так что видевшим Миньону радостной всегда приходила на ум мысль: «Это ненадолго». Веселость ее была лихорадочной, как у создания, не имеющего ни прошлого, ни настоящего, но именно так она и жила: без воспоминаний, без запечатлевшихся в ее памяти событий. Прошлое было слишком мрачным, будущее – слишком ужасным, чтобы в него заглядывать; она была сломанным цветком настоящего времени.
Как-то вечером в субботу в баре появился джентльмен во фраке и изысканной накидке на красной подкладке и привел с собой за руку миниатюрную копию самого себя во всем, кроме ступней: его маленький, припадающий к земле, длиннорукий спутник не нашел бы себе подходящей обуви ни в одном магазине. Они уселись в угловом кабинете, и Миньона, сгорая от любопытства, поспешила принять их заказ. Черные прилизанные волосы малыша были причесаны на прямой пробор. С важной чопорностью он вытащил из петлицы цветок гвоздики и протянул его Миньоне. Она рассмеялась. «Уважайте его чувства», – проговорил Обезьянник с милым французским акцентом. Миньона взяла цветок и вплела его себе в волосы.
Обезьянник заказал бутылку вина, а Миньона выпросила на кухне банан. «Мой друг и коллега – Профессор. Поцелуйте милую леди. Профессор». Профессор отвлекся от внимательного исследования банана, аккуратно положил его перед собой на тарелку, встал на стул, потянулся через стол, обнял Миньону за шею и наградил ее звонким щекочущим поцелуем. Можно было подумать, что Профессор выполнял за Обезьянника ритуал ухаживания. Конечно, она с удовольствием выпьет с ними вина.
Миньоне было тогда всего пятнадцать лет и Обезьянник взял ее исключительно для того, чтобы поиздеваться. У него был настолько развит нюх на жертву, что было удивительно, как он решился провести всю жизнь среди сообразительных шимпанзе, которые разбегались врассыпную от его сапог и, если он их не кормил, валяясь в пьяном угаре, выкрадывали бумажник из кармана его куртки и сами покупали себе еду. Это был брюнет со сросшимися на переносице бровями, родом из Лиона. Миньона пошла к нему в фургон, он работал тогда в шапито; и на следующее утро она, как ребенок, таращилась на умных обезьян, которые умывались в ведре и стояли в своей клетке в очереди, чтобы причесаться перед треснутым квадратиком зеркала.
Миньона не стала возвращаться в свою комнату за одеждой. Она сбежала с циркачом, хотя вскоре выяснилось, что человек он пьющий, жестокий, замкнутый и вспыльчивый.
На третий день пути он избил ее за подгоревшие котлеты. Повариха она была никудышная. На четвертый день он избил ее за то, что она не вынесла ночной горшок, и когда он в него помочился, содержимое перелилось через край. На пятый день он избил ее потому, что у него уже сформировалась привычка ее избивать. На шестой день какой-то разнорабочий «завалил» ее за паноптикумом. Побои стали отныне ожиданием, которое всегда сбывалось. На седьмой день три марокканских акробата привели ее к себе в фургон, угостили ракией,[70] от которой она закашлялась, дали гашиша, от которого у нее заблестели глаза, после чего по очереди поимели ее множеством причудливых способов среди сверкающей меди и стеклянных украшений отделанного тиковым деревом интерьера. Слух о Миньоне быстро распространился среди цирковых.
У нее была на редкость плохая память, и только это спасало ее от безысходного отчаяния.