Помощником конюха работал странный малый из Англии, который, услышав, как она, подметая обезьяньи клетки, поет, научил ее множеству новых песен, где в некоторых – не во всех – употреблялись крайне неприличные слова, значений которых Миньона не понимала. Ему забавно было слышать, как бледнолицая сирота, сама того не подозревая, напевает непристойности, но ему нравилось опушать и другие песни, потому что парень он был музыкальный, и она узнала от него несколько немецких песен о быстрой форели, о розе, выросшей среди вереска, и всякие другие.
Он хорошо говорил по-немецки, но ничего не рассказывал о себе, потому что скрывался от скандала, случившегося с ним в школе; он предпочитал исключительно мальчиков и не трогал Миньону, за что она была ему благодарна. Она приходила, и они вдвоем сидели в вонючем углу стойла, слаженно напевая «Прекрасная погода для лодочной прогулки» или «Жаворонок покидает промокшее гнездо».
Однажды Обезьянник избил его до беспамятства рукояткой от метлы, а ее бил до тех пор, пока палка не сломалась. Мальчик так и не пришел в себя. Они гастролировали по Швейцарии, остановились на ночь рядом с заросшей чахлым горицветом поляной, и Обезьянник отволок мальчика в кусты, где и бросил.
Фрак и накидка Обезьянника, в которых он сопровождал своих подопечных на манеж, болтались на деревянных «плечиках» (украденных из гостиницы в Париже) на крючке в доме-фургоне, в ночлежных домах, в гримерках. На этот костюм она не обижалась, хоть он ее и обманул, и, даже потеряв вскоре интерес к шимпанзе, она не перестала относиться к ним с добротой. Она стирала и штопала их одежду. Профессор больше ни разу не дарил ей цветов, но ведь и она не угощала его бананами.
Неизвестно, что думали обо всем этом сами обезьяны. Тот, кто глубоко изучал этих существ, выделывающих такие забавные номера с велосипедами, чаепитием и школьным уроком, мог прийти к выводу, что человекообразные обезьяны тоже изучают нас, людей, и впоследствии используют это изучение в пародийных, иронических, сатирических номерах.
Стук в дверь обозначил появление официанта с высокими бокалами. Феверс раздраженным жестом велела ему помолчать.
И пусть ночь для любви остается,
Торопясь на рассвете,
Больше нам бродить не придется
В лунном призрачном свете.
После чего до них донесся бурлящий звук выпускаемой из ванны воды.
– Она не понимает слов, – повторила Феверс. Ее лицо было мокрым от слез.
Заметив это, Уолсер почувствовал в груди нечто небывалое: его сердце растворялось. Он протянул женщине руку, что вызвало в искалеченном плече невыносимую боль, вскрикнул и понял, что тоже плачет. Она посмотрела на него своими черными, как ночь, полными слез глазами, и какое-то мгновение в них не было ни иронии, ни злобы, ни подозрения. Его расплавленное сердце вытекло из груди и потекло ей навстречу, как одна капля разлитой ртути стремится соединиться с другой.
В этот момент на пороге ванной комнаты появилась Миньона.
Она закуталась в белоснежный махровый халат; свежевымытые волосы были замотаны в тюрбан из белого полотенца. Теперь, хоть и зеленоватая от синяков, она сверкала чистотой и улыбалась во весь рот. Она так и держала под мышкой круглую, как барабан, коробку с шоколадными конфетами, от верхнего слоя которых осталась только куча шелестящих фантиков. В ее лице мелькнула тень разочарования, когда, отвратно высморкавшись в пальцы, Феверс подала ей детскую миску молока с хлебом, но увидев шампанское, она оживилась, с овечьей покорностью присела за стол и с жадностью набросилась на еду.
Феверс о чем-то быстро переговаривалась с официантом, лотом достала из своей сумочки контрамарку на премьеру; она, похоже, овладела уже русским языком настолько, что могла отпускать шутки: перед тем как откланяться, официант отрывисто хохотнул. Лиззи сорвала с бутылки фольгу. Феверс со всеми чокнулась. Глаза у нее высохли и странно обесцветились. В ее повадках возникло что-то жесткое, решительное и опасное.
– Мы еще сделаем из нее благопристойную шлюху! – произнесла она тост за свою гостью шершавым, как тигриный язык, голосом, и Уолсер с нервозным восторгом вдруг понял, что она приняла Миньону за его любовницу и – господи боже! – мучилась ревностью. Феверс одним глотком осушила бокал, рыгнула и швырнула его в угол, так что он разлетелся вдребезги. Жест этот скорее демонстрировал скверное расположение духа, нежели следование обычаям страны.
– Поди сюда! – приказала она Уолсеру тоном, не допускающим возражений. – Лиз… давай сюда кольдкрем.
– Встаньте на колени, господин Уолсер.
Готовый к чему угодно, Уолсер опустился на колени у ее ног и тут же был крепко зажат бедрами, привыкшими держать трапецию. На него накатил внезапный приступ эротического головокружения, и он вновь попытался поймать ее взгляд, но, непреклонно уставившись в сторону, она сорвала его парик, взлохматила слипшиеся светлые волосы крупной пестующей рукой – полноправной, беспристрастной, чувственной. А потом начала умащать его кольдкремом.
– Красивым тебя сделаю, – сказала она.