— Щас кокнемся, — ноет Эдик. — Гонщики чертовы. Не продадим шарабан.
— Заткнись, — говорю я раздраженно. Мишка рвет, как обалдевший черт, и мне жалко машину. Хотя все равно отдавать в солдаты… Но ведь сколько она, родная, прослужила! Дедок на ней ездил… Каждый раз, как сажусь в нее, вспоминаю деда, детство, семейные наши поездки по грибы, к морю… Любил меня старик. И я всегда тянулся к нему. Это был добрый гений моего детства. Старый, больной, но таким я понимаю его сейчас, а тогда, птенцом, я млел под надежным его крылом, хранимый, утешаемый, и думал, что это навечно, а оказалось, ничего вечного и в помине нет, такие дела. А тут, в этой машине, осталась его часть — живая, настоящая. Труд его рук, касавшихся каждого винтика, запах его — родной, далекий… А та зола, что в урне, стоящей в нише стены крематория, — это уже не дед, так — немудреный символ памяти об умершем. И страшненький такой символ нашего времени, когда все надо компактно и экономно, потому что ничего, ни на что и никому не хватает. В том числе и места. Ни мертвым, ни живым. Пакостно на душе, слезно, тоска. И поделиться хочется, но с кем? Смотрю в зеркальце. На заднем сиденье полулежит Эд, с головой утопая в шубе. Скрипит зубами. Мишка, ровно отвердев сосредоточенным лицом, гонит машину в крайнем левом по набережной. И — приехали. Свисток. Сую товарищу техпаспорт, отыскиваем доверенность, и Михаил, поджав загривок, трусит к грозному постовому, украшенному белыми ремнями, белой кобурой и белыми крагами. Эдик философски ухмыляется, наблюдая за жестикуляцией компаньона. Тот возвращается покрасневший и взъерошенный. Хныкает:
— Дыру пробили!
— Не грусти, кореш, — сипло, с усмешечкой высказывается Эдуард. — Это — большое удобство. Теперь будешь талон на вешалку вместе со шляпой вешать, ха-ха-ха… — Жалости в этом человеке нет.
К рынку подъезжаем осторожно. Останавливаемся. Сидим, курим, мерзнем. Мнутся на ветру фигуры покупателей. Думаю: на этих нескольких гектарах земли, запруженных машинами, главенствуют лишь два нехитрых идеала: подороже продать и подешевле приобрести. Третьего не дано.
Наконец, стук в боковое оконце. Опускаю матовое от изморози стекло, и передо мной возникает обрюзгшее лицо со слезящимися от мороза поросячьими глазками.
— Клиент, — воздыхает Эдуард, пуская клуб табачного дыма.
Клиент одет в затасканную, с прорехами доху до пят и новенькую каракулевую шапку с огненно-рыжим кожаным верхом.
Производится осмотр машины, делается пробный круг и начинается торг. Я прошу три тысячи, на что звучит непреклонный отзыв только о двух с половиной. Эдик кричит, что это грабеж, и обзывает клиента по-всякому. Мишка тоже изображает возмущение. Между тем угасает пасмурный зимний день. Надо торопиться. Клиент готовится покинуть нашу компанию, но, когда рука его нащупывает ручку двери, я соглашаюсь.
— Но на бутылку, мужик, это обязан, — быстро говорит Эдик. — Святое дело!
Начинается лихорадка со снятием номеров, переговорами с оценщиком из комиссионного… Мишка забирает разницу и вместе с Эдиком отбывает в гараж. Часом позже, прилепив салидолом к ветровому стеклу табличку «транзит», новый хозяин «Победы» доставляет в гараж и меня, рассказывая по пути, что выращивает в степях арбузы и без машины ему погибель. На толстых, коротких пальцах его я замечаю три золотых перстня очень топорной работы. Но главное, что увесистых и внушающих.
Вваливаюсь в душное, вонючее тепло гаража. Весь бокс занимает «Додж» — огромный, изрядно покореженный, но все равно ослепительно-шикарный своей массивностью, светло-зелеными стеклами, тяжелой, хромированной решеткой и шипованной резиной. На верстаке — закуска и прочее. Тут же общество: Эд и Мишка.
Пьем во имя проданной «Победы», за ремонт «Доджа» и за все хорошее уже без тостов. Когда Эдик выходит по нужде, Мишка, одной рукой утирая рот, другой достает из кармана пиджака конверт и бросает его на верстак. Доллары. За последнюю партию икон. Теперь Мишка занимается сбытом сам — ездит к здешнему резиденту мистера Кэмпбэлла. Ох, попухнем! Что касается моей доли — одна надежда: на относительную честность Михаила. Он, слава богу, не такой проходимец, как Эдик. Но тоже, по-моему…
На душе безотрадно. Вот оно, мое окружение. Жулики, спекулянты, валютчики, взяточники. Но ведь без них не заработаешь. Хочется, конечно, жизни, где каждый день — событие, большого дела, славы… Неужели все это для кого-то и не для меня?
Дома сажусь за стол, пусто смотрю в окно. Вспоминаю: а ведь раньше я писал стихи… Где они, эти рукописи? Выбросил? Скорее всего. А что, если попробовать? Если заняться этим делом всерьез? Прямо сейчас. Пересилить себя, заставить и написать. Вдруг на что-то способен?