— Мы пробудем здесь до утра…
Он сказал это твердо, как победитель. Тогда он еще думал, что женщину можно победить. Алла смеялась, когда он обнимал ее, смеялась непокорным смехом, обидно-презрительным. Емельянов же ждал покорности, восторгов и томного шепота, а смех осаживал его норов. К тому же стало прохладно, а в траве и стогу слышались резкие, живые шорохи. На один такой шорох Алла отозвалась:
— Это змеи! — Она вскочила, гадливо стряхивая с себя что-то, может быть, следы емельяновских объятий.
Он сдержал боязнь и медленно встал на затекшие ноги, говоря, что район болотистый и страшно за командира стройотряда: конец карьере, если здесь завтра найдут двух мертвых влюбленных.
— Что это ты о любви говоришь? — грустно сказала Алла. — Забудь… — и пошла чуть впереди, не боясь, не ища его мужского плеча.
Соприкоснувшись с ней, Емельянов со страхом понял, что ничего не может открыть, что он мальчишка перед ней, и это взбесило его. Но он был умным парнем, промолчал, зная: все еще впереди.
Глаза его напрасно всматривались в темноту: он обнаружил, что оставил у змеиного стога фонарик — иголку, которую уже не сыскать в ночи. Брехали недружно собаки. Не поймешь: справа ли, слева? А может, издевалось эхо, но пошли на этот лай, и Алла тихонько ахала на колдобинах. Емельянов шел, приседал, надеясь понизу увидеть кресты того погоста, потом понял, что на фоне березового массива их не видно. Емельянов оступился, выругался и сказал громко:
— Да!.. Тут нужно иметь совиное зрение!..
— Или змеиное… — ответила Алла.
— Твари… Не напоминай мне о них. — Емельянов был обнадежен тем, что Алла вступила в разговор, и его окатило волной благодарности. И тут она ему сказала:
— А ведь в сене шуршали мыши… — И весело, взахлеб засмеялась. — Мы-ши! — резанула она по живому и добавила: — А Митя бы не испугался!..
— Иди же ты к своему Мите! — И Емельянов бешено зашагал наобум. «Погоди, змея», — зло и весело думал он. Он пел и насвистывал, шел то на звезду, то снова наобум и наконец увидел силуэты нового коровника и зерносушилки, которые строили их же студенты. В легком восторге он поспешил к селу и тут услышал не то скорбный плач, не то пьяную песню. Он присел и определил, что ночь привела его к старой кузне с разметанной крышей. Внутри кузни причитал мужчина. Но когда на плач тише, чем сквозняк, влетел Емельянов, его спросили жестко:
— Эй! Кто там?
Потом некто высморкался, ругнулся тенорком и пробормотал, что спрятаться негде. Сквозь крышу старой кузни глядели звезды, и на полу виднелись очертания металлической рухляди и бухты проволоки. Навстречу Емельянову поднялся маляр Корнилов, худенький белан с блестевшими в темноте глазами.
— Это я, — сказал Емельянов. — Спички не найдется?
Маляр подошел поближе:
— Ты, Дмитрий? Ты меня, что ли, искал?
«Опять Объещиков», — подумал сухо Емельянов и сказал:
— Нет, я не Дмитрий. Я — Лжедмитрий…
— A-а! Емельянов, — узнал маляр и судорожно вздохнул: — Чего ты? Митя, что ли, послал?
— А ты чего тут воешь? — спросил Емельянов. — И луны, кажется, на небе нет… Спички есть?..
Закурили. Маляр от первой же затяжки закашлялся, утер слезы и оправдался:
— Я ж не курю. От куренья рак бывает…
— Да ну? — притворно удивился Емельянов. — То-то я смотрю, друг Дмитрий тоже не курит!
Маляр вроде и не понял юмора, а продолжал:
— Рак свалит меня и детишек свалит… А выл-то я из-за обиды… Ну, хорошо, Емельянов: прибыли мы сюда всем гамузом. Сыновьев поднять надо? Надо. А кормиться здесь легче. Приехали. С народом обзнакомились — хороший народ, трудовой. А зоотехник со своей супругой невзлюбили моих ребят, нищими нас считают. Ладно: богатому дарят, а нищему дают. Да я-то ничего не знал, а дети молчат. А седня у Владика Ховрина день рождения, он и пригласил моего Гриньку. Играют же они вместе… Гринька пригласил, само собой, Миньку, Минька — Кольку, Колька — Витьку, ну? Дети. Они и подерутся и помирятся, им радости охота… Вот ты умный человек — врач, скажи?
— Правильно, — сказал Емельянов.
Но маляру и эти слова были ни к чему, он говорил Емельянову, как до его прихода говорил проволоке и звездам над кузней.
— А зоотехникова жена их и на порог не пустила! Вместе с ихним подарком! — Теперь уже Корнилов наклонил к студенту свое белое лицо, растерянное в ожидании правды. — Как так мы, люди, должны с детями поступать? Мы что? Мы проживем… Помрем после, а детям на свете надо по правде жить, на нее равняться. Вот и думай: то ли от них все звериное прятать, то ли зверенышами их воспитывать… Хорошо вот, много их, а если б один? На кого его оставлять, скажи?..
Емельянов пробормотал что-то сочувственное о хороших людях и выродках, понял фальшь сказанного и в который раз за вечер подумал, что беспомощен перед людьми, что надо совершать поступки, а не говорить. Ему захотелось тоже ослабеть и поплакать с маляром о своем горе, но он зевнул только нервически и сказал маляру:
— Шел бы ты домой, дядя. Ищут тебя ведь, наверно, всей оравой…
— Нет. Я сказал, что на рыбалку двинулся… Пусть спят.
— А жена не чувствует?