Я дрожала как в лихорадке. Клык древнего животного был во мне, и та, что лежала подо мной, нежно и сильно содрогалалась под моими ударами, навстречу мне. Коломбина. Маддалена. Древний танец Венециа. Обряд карнавала. Соединение трех. Арлекин, ты здесь. Ты целуешь мне спину. Твои зубы отпечатываются на моих лопатках. Я прижимаюсь, с клыком внутри, к животу стонущей подо мной Коломбины, и меня пронизывает боль желания, сильнейшего в жизни, и вырывается из меня в крике. И Арлекин грубо и властно раздвигает руками мои ягодицы, искупавшиеся в розовом масле, и живой клык взрезает мою раскрывшуюся, как царская роза, плоть, и мне больно, и я кричу от боли, и они неутомимы, и они жаждут меня, и они оба любят меня, а я люблю их, и я вырываюсь, извиваюсь, кричу, а они повелительно держат, не пускают меня, и крик Коломбины мешается с моим криком в ночи, и пахнет диким виноградом с балкона, и грубая копьеносная сила Арлекина, пробившись сквозь заслоны неведомой мне боли, наконец, там, глубоко, во мне достигает высот красоты и наслаждения, и я думаю: вот врата, через них нельзя пройти, не расплатившись жизнью, болью, стыдом, горем!.. — и думаю: вот и все!.. — о нет, это не все, ничто не кончено, это только начало, а я уже задыхаюсь в последнем крике; и меня не пускают все равно, Коломбина бьется и вскрикивает подо мной, вонзая гладкий острый клык в меня все глубже, теперь она берет надо мной верх, хотя она и внизу, и я поднимаюсь и опускаюсь над ней, вбивая в себя кабаний клык, бычий рог, костяной жезл древних владык Венециа, — а ненасытный Арлекин пляшет во мне фарандолу, крепко, до синяков, ухватив меня под мышки, и я стараюсь отвечать им, так в эту ночь любящим меня на ложе, застеленном шкурой барса, любовью, лишь любовью отвечать им, показавшим мне, что нельзя разделить любовь, нельзя втиснуть ее в рамки долга и плоти, порядка и грации; есть в любви первобытная сила, и когда-то давно, в древности, когда еще и Пари, и Венециа, и Рус не было на свете и в помине, люди соединялись в любви вот так — парами, тройками, друзами, соцветиями, созвездиями, виноградными гроздьями, и люди не считали, кто есть кто, кто в Созвездии Любви старше, кто младше; кто женщина, кто мужчина; кто муж, кто сват, кто брат; кто жрец и царь, кто смерд и бедняк. Это все, все деления и разрубы, появились уже потом, когда было что разрубать. И текла кровь из отрубленного. И родились убийства из-за любви. И неверным женам отсекали головы. И неверных мужей сжигали на кострах. И громко, на площадях, зачитывали приговоры — ах, ведьма, она опять приворожила соседского мальчонку!.. Уж так любила его, так любила…
— Так любила, как всем вам и не снилось…
— Обними меня еще, Коломбина, ногами… ноги твои — как лепестки роз…
— Ты тоже, Маддалена, немыслимая роза… Я никогда больше не увижу тебя…
— Я тебя тоже… Так давай любить друг друга еще… еще…
— А ты знаешь, чужестранка… на площади Сан-Марко однажды… давно… тогда, когда был сделан этот клык, что сейчас в тебе… сожгли на костре певицу?.. Анну Аркилеи… возлюбленную живописца Якопо Робусти… Ее обвинили… сказали — ведьма… цепями к столбу примотали… а она так любила своего художника!.. певица… пела… на всю Венециа лился ее голос… они жили в этой комнате… выходили на этот балкон… завтракали среди виноградных листьев… еще сильнее прижмись ко мне… войди в меня клыком… Люди придумали выступы и острия, чтобы удобнее, любовнее было входить друг в друга…
Мы сплетались в удивительной страсти всю ночь.
А утром, когда я уходила, Арлекин, целуя меня на прощанье, засунул мне за корсаж веточку венецианской сирени, а Коломбина сорвала виноградный лист с балконной лозы и воткнула мне в волосы.
Древний клык, заставлявший нас ночью кричать и извиваться в тайном танце священной радости, я так и не увидела. Коломбина надежно припрятала его под шкуру барса.
— Парень… мы сейчас где?..
— О, мадмуазель, недолго терпеть… Где-то между Безансоном и Браком… А вы что, проснулись уже?..
Мадлен очнулась от дремы. Видения шли чередой. Она отгоняла их, тряся головой. Как быстро промчалось время. Она думала о том, что человек живет тысячу жизней. О Князе. Обо всей своей жизни, уместившейся лишь в одном стоне нежности — тогда, на рю Делавар, на полу, под тяжелыми взглядами парадных картин.
— Мадмуазель!.. Ох вы и устали… Ничего, совсем скоро будет Пари, и наш любимый горячий кофе… вы ведь любите кофе?.. я угадал?..
Она не слышала. Дальняя дорога снова усыпила ее.
О, старая колыбельная. Колыбельная ее матушки.
«Надо мною ветер воет, листья желтые вертя… Спи, дитя мое родное, спи, рожоное дитя!.. Ты в игрушки уж не будешь скоро в девушках играть… И меня ты позабудешь… будешь лишь любови ждать…»
— Безансон!.. Безансон!.. — донеслось гнусаво со станции.
На старой ратуше, на флюгере, сидел одинокий петух, наклонив голову, глядел на Божий мир.
Я предчувствовала это. Я всегда предчувствовала это.