— Красивая девушка, — покачал он седой головой, — о мой Бог, до чего красивая девушка… Наш Пари видывал виды, а вот такой красоты еще не видал… Что с ней будет?.. Такая красота долго не живет…
Как бы тихо, себе под нос, ни бормотнул эти слова смотритель, граф их услышал, сидя на осле.
И взорвался.
— Эй, ты! — крикнул он, не слезая с осла. — Как ты смеешь каркать! Пророчить моей Мадлен какую-то там смерть!.. Она будет жить вечно!.. Жить всегда!.. Она и в старушках будет хороша, я знаю… я буду любить ее седые волосы, ее прелестные морщинки вокруг глаз!.. Я сам позабочусь о том, чтобы ее никто не убил… не утопил!.. не выстрелил в нее из сумасшедшего пистолета…
Мадлен, восседая верхом на коне, обернулась и помахала ему рукой.
Смотритель сгорбился, исподлобья глядел, как каталась молодая пара на детской карусельке, считал мелочь в коробке на груди, вскидывал глаза на темное небо, на клубящиеся в зеве зенита тучи, набухшие дождями.
Ему было все равно, как сложатся судьбы людей, катающихся на его карусели. Лишь бы ему деньги платили. А кто и доброе словцо скажет — приятно.
Он вытащил из кармана завернутый в фольгу, засохший холодный пирожок и стал жевать, откусывая осторожно беззубой челюстью.
А Мадлен и граф хохотали, кружась. Они были счастливы.
Когда они расстались на одной из старых улиц Пари, где ручки на дверях домов были сработаны века назад из тяжелой меди в форме зверьих и птичьих голов, а в ставнях торчали шляпки железных гвоздей величиною с хорошую ягоду сливу, Мадлен недолго думала. Поправив вуаль и закусив губу, она небрежным движеньем руки остановила машину. «В Оперу!» — коротко бросила водителю.
Она все-таки поехала в Оперу.
Она знала, что граф должен быть там с невестой.
Почему граф женихался столь долго, не женился — это было не ее дело; она понимала, что он не женится из-за нее, и это вызывало торжествующую улыбку на ее красиво изогнутых губах; но она хотела, чтобы он женился на ней, вот в чем была загвоздка, и знала, что это невозможно. Кто она такая? От графа отвернулся бы весь бомонд всего высокородного Пари, если бы они сыграли свадьбу. В ней нет ни капли благородной крови. Она не голубокровка. Она плебейка. А место черни где? На кухне; в людской; у порога; в собачьей будке. И кровь у нее красная. Хоть сейчас по запястью полосни.
Она подкатила на авто к нарядному, как сливочный торт, зданию Оперы, расплатилась, выпрыгнула на мостовую. Побежала.
Опера уже началась. Даже на улице было слышно, как пели.
Давали оперу знаменитого композитора из земли Рус; по сцене бегали высокие и маленькие люди в бархатных камзолах и вышитых золотой нитью кафтанах, они вздергивали руками и пели, голосили, заливались соловьями. О чем они пели? Они пели на незнакомом Мадлен языке, медодичном и звонком, как тяжелые удары медного колокола, далеко разносящиеся с высокой белой колокольни храма, заметенного снегом. Среди мужчин в кафтанах на сцене металась из угла в угол девушка. Она была одета в синий сарафан, волосы ее, заплетенные в увесистую косу и перехваченные на лбу золоченым жгутом, блестели таким же червонным золотом, как волосы Мадлен. Она задирала лицо к потолку, к сверкающему опрокинутому сугробу огромной люстры, и голосила тонко и высоко, и ее отчаянный голос напоминал Мадлен крики чаек на побережье. В чем заключалось ее отчаянье? Мадлен не понимала ни слова. Широко открытыми глазами она глядела на поющих людей, на яркие и нелепые театральные декорации, на оркестрантов в оркестровой яме, перепиливающих смычками скрипки и виолончели. На сцену вышел, тяжко ступая, человек в короне; он медленно подошел к девчонке в сарафане и схватил ее в объятья. Она взвизгнула, и голосок ее улетел туда, откуда не было возврата. Все захлопали в ладоши, и Мадлен тоже захлопала. Она пробралась в ложу под присмотром капельдинера, когда уже в зале погас свет и вовсю распевали чужеземные актеры, и сейчас усердно хлопала, не понимая, где она, зачем эта музыка, зачем на сцене торчит, как гриб в лесу, человек в царской короне, зачем она явилась сюда, и тоскует, и водит глазами туда-сюда, ища в толпе партера, внизу, на ложах, на ярусах, в бельэтаже, в амфитеатре лицо; лишь одно лицо; лишь лицо человека, час назад прижимавшееся к ее лицу, к ее губам, к ее глазам.
И она нашла.
Они сидели в ложе, напротив нее. У нее в руках был сложенный веер, она поигрывала им, как играют ручной пташкой, пленным воробьем. Он держал бинокль, наводил его на шевеленье толпы, на кланяющихся на авансцене певцов. За корсажем у нее осыпала на красный бархат ложи тонкие лепестки большая махровая роза. Мадлен вспомнила розу гитаны, торчавшую в ее волосах, когда тореро танцевал с ней фламенко. Коррида. Жизнь — это коррида. Почему жизнь — постоянная битва? Неужели человек не устанет бороться? Пусть человек скажет себе: баста. Пусть все борется вокруг меня. А я буду сидеть тихо. Со скрещенными ногами. Со сложенными в благодаренье руками. С просветленным взглядом. И ничего не буду делать. Ничего. Ни пальцем не шевельну. Ни волосочком. Ничем. Никому не буду должен. Никому. Никому.