Мой бедный Крылатый приговорен к двум месяцам лежанья. В Тифенау совсем особый, от всего отдельный мир тишины, чистоты, фантастического количества цветов. Цветники – как ковры, и вся эта тишина звенит птицами, из которых, по-моему, каждая мнит себя соловьем. Сегодня, вернувшись, наломала у ворот черемухи и вся квартира ею пахнет, а Евгения Александровна Ланг пишет, что у Вас, в Москве, и намека нет на почки, не то, что на листья. Кстати, Светлана, дорогая, не оставляйте ее. Она очень терпеливо Вас ждет. Кроме очень приятного контакта с нею, Вам следовало бы показать ей Ваши этюды, потому что она большой мастер, с большой школой, и московской, и парижской, и охотно Вам дала бы ценные указания. Иногда одного слова довольно, чтобы открыть большие пути в живописи. Важно подтолкнуть, а она именно из тех, кто подтолкнет правильно и с любовью.
Заговорив о ней, вспомнила свое обещание рассказать про художницу Кремер. Была она Анна Алексеевна, но мало кто это знал: ее звали Тюля, и даже ее французское имя как художницы было «Тюля». Произошло это потому, что в раннем детстве сшили тюлевое белое платьице, в котором она себе очень понравилась и, посмотревшись в зеркало, сказала, что она тюлевая девочка. Когда ей говорили «Аня», кричала: «Я не Аня, а Тюля». Так и пошло. Я с ней познакомилась во время гитлеровской войны и мы друг другу пришлись по душе с первой встречи. Началось с того, что она заявила, что увезет меня в глушь, где можно уйти с головой в любую эпоху и сказку. У нее было небольшое именье, вернее домик, приютившийся у подножья старого замка. Сад, обнесенный каменными стенами, а своей спиной домик прислонялся к рябиновой роще. Так как он, в свое время, принадлежал замку, то у чугунных ворот пристроился однокомнатный домик «привратника», а еще прежде – стражи. Между ним и жилым домом была поляна, которую Тюля своими руками, по своему рисунку превратила в огромный безупречный круг, сплошь покрытый, поочередно, то белыми нарциссами, то ирисами, то левкоями. В одной из мшистых каменных стен, в нише, стоял каменный, щербатый не то святой, не то король, с длинными волосами и с обломанной короной. Она его приобрела за бесценок на рынке всякого старья, о котором я еще как-нибудь расскажу. В саду, кроме гигантского круглого блюда из цветов, росли деревья, названия которых я никогда не запоминаю: они густо цветут чем-то похожим на крупные камелии и интересны тем, что одно дерево всё нежно-розовое, другое – голубое, третье – белое, четвертое светло-желтое. На фоне этих сказочных букетов – серые стены домика, окна с решетками, черепичная крыша. Мебель внутри была из старого, червями источенного дерева, освещение – свечи. Меня Тюля устроила в домике привратника, где стояла громадная дубовая кровать, чугунный семисвечник, стены она собственноручно обила старинным французским кретоном, с пастушками и беседками, а против кровати висел огромный портрет неизвестного бледного кавалера в черном одеянии, с белым жабо и бледными буклями. Глаза у него были так написаны, что куда бы вы ни отошли, он смотрел на вас в упор, а желтый указательный перст упирал в открытую книгу. Тюля сказала, что купила его тоже на Блошином рынке и что он, бесспорно, «фармазон», а зовет она его прадедушкой. Спала я под большой периной, такой же кретоновой, как стены, а утром явилась Тюля с подносом, на котором дымился кофейник, мы заговорили в 9 утра (кругом лежал снег и скрипели на дороге колеса, вероятно дилижанса с кучером, трубившим в рог, потому что мы отодвинулись не на один век назад) и кончили говорить в 12, когда Тюля вспомнила, что у нее есть муж, и муж хочет есть.