Года за два перед теми выборами ко мне в подмосковном академическом пансионате «Звенигородский», в Мозженке, однажды подошел сухонький, маленький, с длинными волосами старичок, взял меня за пуговицу и тихим, даже каким-то заговорщицким, как мне показалось, тоном спросил:
— Я академик Израиль Моисеевич Гельфанд, математик. У меня к вам вопрос… Скажите, а почему у нас в стране мяса нет?
Н-да! Только математик, наверное, в те времена и мог задать такой вопрос… Ну, что тут скажешь? Ну, нет, Израиль Моисеевич, нет! Потому и нет, что его нет. Вернее, оно есть, а вот нет его — и все… Одним словом, объяснить академику, почему его, этого мяса, уже десятилетиями у нас нет на прилавках — это значило бы прочесть ему, как минимум, цикл лекций обо всей нашей жизни, начиная с октября 1917 года. Этого так, на ходу, накоротке, в холле пансионата, понятно, не сделаешь. На это нужно время, тут нельзя второпях…
А он никуда и не торопился, мой Израиль Моисеевич Гельфанд — крупнейший советский математик, член всех академий мира, какие они только есть. Времени у него здесь, в Мозженке, было хоть отбавляй. Вот он и усадил меня на скамейку, у клумбы перед входом в пансионат и слушал меня с глубочайшим вниманием первые пятнадцать минут, а потом целую неделю, наверное, не меньше, рассказывал мне, какую мантию и какую академическую треуголку с кисточкой надела на него английская королева на церемонии присуждения ему какого-то самого высшего британского почетного звания, и что сказал ему президент Миттеран, вручая ему орден Почетного легиона, и как чествовали его в Болонье, в Лувене, в Гейдельберге и в других, не менее славных в мире местах.
Но, к чести моей будет сказано, я безропотно терпел и вытерпел-таки тогда все эти вдохновенные монологи, продолжавшиеся далеко не один день. Ничего не поделаешь — почтение к старшим у меня в крови, это еще от матушки и батюшки моих покойных. А Израилю Моисеевичу уже тогда было, думаю, под восемьдесят. Только однажды эта мирная идиллия и полное взаимопонимание в наших с ним беседах были нарушены. Да и то отнюдь не по поводу ситуации с мясом или его выдающихся заслуг перед мировой наукой.
На другой, кажется, день после нашего с ним знакомства рядом с лавочкой, где мы сидели, неожиданно вдруг образовалось прелестное рыженькое существо лет пяти-шести — с конопатым носом, с бантом в волосах и большими, зелеными, чуть плутоватыми, как мне тогда показалось, глазами. Существо это ни секунды не могло устоять на месте, прыгало, вертелось, скакало на одной ножке, дергало Израиля Моисеевича за рукав, что-то шептало ему в ухо, заставляя наклониться к себе…
— Прелестная у вас внучка, Израиль Моисеевич! Чудо, какая славная, — без всякой задней мысли, искренне восхищенный этой рыженькой девчушкой, не удержался — сказал я ему, когда она опять затеяла перед нашими глазами какой-то очередной свой танец с прыгалками. Как сейчас помню его удивленный взгляд в ответ:
— Внучка? Обижаете, Николай Петрович. Это не внучка, это моя дочь.
Вот те на! Ах ты, черт… Ну как же можно было так неосторожно? — понятно, упрекнул я себя… Но нашей дружбе это никак не помешало: видимо, не я был первый, не я последний в подобной ошибке. И мы продолжали, как ни в чем не бывало, беседовать, вполне довольные друг другом. И так и пробеседовали до того дня, когда ему надо было уезжать.
А потом он, естественно, исчез из моей жизни. И я, откровенно говоря, даже и вовсе вскоре забыл о нем. Впрочем, уверен, как и он обо мне…
И вот, помню, подходит уже к концу предвыборное собрание Академии Наук. Трудное, мучительное, вынужденное собрание, ибо взбунтовавшаяся Академия митингами и демонстрациями буквально-таки вынудила Президиум провести эти выборы той весной 1989 года напрямую, из стихийно выдвинутых кандидатов, а не так, как первоначально попытались это сделать — в темную, за закрытыми дверьми.
Актовый зал Университета, первый час ночи, в зале сидят в конец уставшие за этот нескончаемый день члены Академии и выборщики от институтов. Сколько же было страстей, криков, горячих, шумных выступлений, сколько личных и безличных обвинений, сколько обид… Наконец, подходит и мой черед: я по фамилии предпоследний в списке кандидатов. После меня только член-корреспондент А. В. Яблоков, известный наш эколог. От усталости ли или от злости, но выступление мое, помню, было весьма агрессивным: кого-то я громил, кого-то поддерживал, какие-то идеи выдвигал. Даже, помню, поругался с трибуны с одним грузинским академиком, который кричал мне из зала какую-то полную, по моему мнению, чушь.
— Да чем, — орал я на него в ответ, — вы там в Грузии, жить будете, если отделитесь от России? Что у вас есть? Вы о людях, о простых людях, которым надо жить, когда-нибудь думаете или нет? Ведь им же потом страдать, не вам… — В общем, думаю, выступил не лучшим образом, без должного, наверное, почтения к залу.
Когда я закончил, председательствовавший академик Г. И. Марчук, как и полагалось, обратился к собравшимся:
— Кто-нибудь хотел бы высказаться по кандидатуре Н. П. Шмелева?