В Портленде деревья Старого Порта украсились белыми гирляндами, а на площади перед зданием Конгресса уже горела рождественская елка. Стоял холод, хотя и не такой, как мне помнилось по зимам моего детства. Тогда мы, помнится, всей семьей отправлялись встречать Новый год на север к моему деду, в Скарборо. У него в доме они с отцом попивали виски и рассказывали истории о войне: оба служили в полиции, хотя дед уже давно ушел в отставку. Мать без особого энтузиазма слушала те рассказы, слышанные ею уже множество раз, а затем отправляла меня спать. Снаружи голубовато светился снег, зажженный яркой высокой луной на чистом темном небе. Завернувшись в одеяло, я усаживался у окна и смотрел на него, подмечая его контуры и купаясь в его колдовской, таинственной потусторонности. Даже в самые темные ночи, когда луны не было видно, снег, казалось, магически удерживал в себе свет. Для меня, глазеющего из окна ребенка, он словно бы светился изнутри, и я засыпал при открытых шторах, чтобы последнее, что я видел перед тем, как закрыть глаза, была эта незапятнанная красота, а слух различал голоса тех, кого я люблю; то, как они отдаленно взрастают и убывают в тихой каденции.
Со временем этим голосам из моего прошлого суждено было смолкнуть. И дед мой, и родители – всех их теперь не стало. А я, как оказалось, стал тем, кого в детстве неосознанно боялся: человеком, чья кровь течет лишь в собственных жилах; фигурой без видимой связи с теми, кто произвел меня на этот свет. Когда же я сделал попытку укорениться, обзаведясь своей собственной семьей, у меня отняли и ее, и тогда я поплыл по течению, на время потерянный в местах без названий.
Но настал момент, когда до меня наконец дошло, что я не совсем уж брошен на произвол и есть, есть глубокие связи, сообщающие меня со всем тем, что я когда-то знал. И мне пришлось вернуться в эти места, чтобы найти их, и выявить их там, где они извечно лежали в ожидании под палой листвой и спрессованным снегом; лежали в памяти ребенка, сидящего у окна. Мое прошлое и мое настоящее пребывали здесь, в этом северном краю, и мое будущее, надеюсь, тоже. Скоро я снова стану отцом: моя возлюбленная Рэйчел через считаные недели родит нашего ребенка. Я чувствовал себя частью некоего цикла, медленно завершающегося в этом краю моего детства, и мне думалось, что я здесь останусь навсегда. Долгими зимними месяцами я буду брюзжать насчет холодов с такими же стариканами, как я: ну когда же весна? Весной я буду сетовать, что колеса у меня во время оттепели пачкаются и что житья нет от куч грязного снега, скопившегося на уличных углах, а снег будет неторопливо таять, пачкая улицы в тщетных арьергардных боях с наступающей весной. Летом буду отмахиваться от комаров и слепней, а осенью смотреть, как моя лужайка исчезает под бурым ковром из листьев, на который неминуемо ляжет снег.
Иногда, как и сейчас, я буду слышать, как кто-нибудь из моих соседей наполовину всерьез будет говорить, что, наверное, махнет жить во Флориду; что это, черт возьми, последняя зима, которую он терпит на промозглом северо-востоке, но понятно, что никуда он не уедет. Все это часть игры, в которой задействованы мы все; танец, в котором все мы участвуем. Я не смогу жить без смены времен года, потому что в них отражается ритм нашего существования – рождения и зрелости, упадка и увядания, но с вечным обещанием обновления для тех, кто остается. Быть может, с приближением старости я свое мнение изменю, и зимы будут действовать на меня сильнее, а северный ветер приносить напоминание именно о моей бренности. Быть может, такие названия, как Флорида и Аризона, потому и звучат столь зазывно как раз для тех, кто уже пожил: отсекая себя от времен года, можно позабыть правящий твоей жизнью ритм, пусть даже ноги у тебя по-прежнему движутся в последней фигуре танца.