Страничка, начинающаяся словами: «К тому же маленькая Новожилова…» до слов «на пляже», — была из письма изъята и переложена в соседнюю кучку писем и фрагментов, от писем отрезанных.
Итак, на летний период Вы можете быть спокойны за мою нравственность. Я читаю Транквилла, купаюсь в Маркизовой Луже, которая в отлив (да и в прилив) так мелка, что каждый раз, заходя в воду, я надеюсь добраться по морю, аки посуху, до Кронштадта. Кронштадтский собор в ясную погоду хорошо виден, я смотрю на него, лежа на животе, и думаю о Николае Степановиче…
Под ногами на пляже шуршит сухой тростник, ближе к соснам шелестит острая голубоватая осока; вспоминаю попеременно то «Шумел камыш», то «Поедем, красотка, кататься» и полагаю, что при желании тут в сарае и лодка отыщется; все ингредиенты жестокого романса налицо, окромя красотки.
Мне симпатичны смены приливов и отливов, обнажающиеся свежие, чистые и невинные отмели, возникающие у воды раковины, приотворившие створки, гряды валунов, уходящие в воду, когда веришь, глядя в безоблачное небо, голубое до горизонта, в существование мирового океана, и, если бы да кабы, можно было бы, плавая на яхте, достичь Скандинавии, Нового Света, любых закоулков и побережий, мало ли их на шаре земном.
В дни тишины залив напоминает о море и океане; в бурю он становится меньше, как ни странно. Я не люблю его взъерошенных грязно-черно-бурых волн с бурунами, пронизывающих порывов ветра; по счастью, в данное лето он редко выступает в подобном обличье и, если верить прогнозу, собирается даже побаловать нас жарой.
Вообще-то лето лучше проводить на Черном море. Вот где мне хорошо-то! и не только мне. «Мы оба северяне, нам сродни чудачества и хмель, и пасмурные дни, и одиночество, и пыльный запах юга». А какие девушки в цвету и медоносные женщины бродят по черноморскому побережью… но довольно, я и так Вас утомил.
Посылаю Вам два свежих стихотворения, за неимением возможности послать цветы; как видите, перед Вами автографы: пишущая машинка осталась в городе. Не забывайте меня, грешного, пишите мне.
Ваш Б.Он смотрел на дом-близнец, как на сгустившийся в явь образ из старого сна, как на некий феномен собственного сознания.
Надо сказать, в сознании его все, или почти все, обретало пространственность и вещность. В фамилии «Карвасарская» дремали кабинеты и библиотеки прошлого века, почивала маленькая аптека, полная тинктур, полых реторт, колеблемых аптечных весов, неколебимых колоссов-шкафов. Ленты исторических периодов напоминали даже не ряды цифр на сантиметре швеи или рулетке плотника, но частоколы, изгороди, заборы, стены разного сорта. Строфы стихов, страницы книг, все прочитанное (а он был не любитель чтения) разворачивалось в низменности, плоскогорья, страны, наполнялось воздухом. Даже детский бред выглядел как волны по отмелям, серые по светлым: игра, затеянная складками подушек и одеяла с затейливыми извилинами его маленького, отуманенного температурой мозга.
В детстве в романах попадалось ему «упала в обморок»; он читал: «упала в обморок», — обмаралась, ляпнулась в грязь, в луже лежит.