— А вы собираетесь уходить? — спросил я.
— Да, вот двери хотел закрыть.
— Вы ведь у озера живете?
— У озера.
— Можно я с вами пойду?
— Ну разумеется, — сказал он. — А в храм зайдете?
— Нет, — сказал я. — В другой раз. Сейчас я не могу.
Пока он возился с ключами, я бухнулся на скамейку у аллеи, ведущей к вратам, и понял, как мне трудно сейчас уйти с этого кладбища, меня как приморозило, и я некоторое время возился с сигаретами и спичками, пока не осознал, что священник стоит рядом со мною.
— Ничего, если я закурю? — спросил я. — Или на кладбище нельзя?
— Курите.
— Может, посидим минут пять?
Уж и не знаю, какое я производил на него впечатление: идиота либо психопата; но он не позволил себе поглядеть на меня взором диагноста и сел рядом со мной на скамейку. Временами дым шел в его сторону и я принимался махать руками, отгоняя дым как тучу гнуса.
— Я Устиньи Тихоновны постоялец.
— Я знаю.
— Дочки ее, Таси, портрет пишу.
— Да? — сказал он.
— А ведь я только что ее могилу видел. Ее и сестры.
Он молчал, потупившись.
— Здесь все с этим живут, — сказал он, — и это тяжко людям. Вот как, вы только что узнали. Я сначала не понял, что с вами.
— Меня тут, должно быть, тоже за покойника принимают, — сказал я. — Сторонятся и шарахаются.
— Тоже? Они не покойницы. Они воскресшие.
— Стало быть, за бывшего покойника. Хотя я всего-навсего будущий.
— Полно вам, — сказал он. — Сторонятся? Шарахаются? Если вы о тех женщинах, коих сейчас видели у храма, они на любого малознакомого так бы отреагировали; они в большом волнении.
— Одна с бумагою; а что за бумага? И по какому поводу волнение?
— Дело в том, — сказал он, как бы нехотя, — что на меня один человек написал… жалобу, что ли…
— Куда жалобу?
— Жалоба, собственно, в трех экземплярах: митрополиту, в газету и в органы.
— Ежели в органы, это в миру называется донос. И в чем же суть доноса, если не секрет?
— Да какой секрет. Уж весь город знает. Он, видите ли, обвиняет меня в том, что я…воскресил устиньиных дочерей… чем, с одной стороны, сею панику и смуту, с другой стороны, подрываю авторитет науки, с третьей стороны, пропагандирую мистику, совершая чудеса… ну, и наконец, претендую на роль… нет, это уж чересчур, нечего и пересказывать. Да, а ведь был и четвертый экземпляр. В Академию Наук. В Академию, кроме всего прочего, он сообщил, что неоднократно фотографировал исподтишка Устинью с дочерьми, при этом на фото потом получалась одна Устинья. Фотографии прилагал.
— Он нормальный?
— Как вам сказать? Норма, знаете ли, явление вообще нечастое. Он любит на всех писать, давно пишет, небезрезультатно, и плачевные результаты были.
— И в данном разе ожидаются?
— Из газеты корреспондент. Из Академии Наук комиссия. Мне приход данный придется, вероятно, оставить. Плохо то, что прихожане тому зело воспротивятся. В органы меня уже вызывали. Ну, и эксгумация будет, и дело заведут, и Устинью Тихоновну с дочками…
Он вздохнул.
— Эксгумация? — спросил я. — Как в детективе? И что же в могилке отыщется?
— А ничего, — сказал отец Иоанн. — Пусто там.
Мы медленно двинулись по аллее к выходу с кладбища. И к входу в окружающую действительность. Ибо кладбищенский островок был омываем морем житейским.
— Лучше вам уехать побыстрее, — сказал священник, — портрет увезти, адреса не оставлять. Свидетелей тут и без вас достаточно.
— Как интересно. Свидетели. Интересен, хочу я сказать, сам этот криминалистический оттенок. Ведь, вроде, чудо, а как будто преступление кто совершил.
— Знаете, — сказал священник, — общее отношение, то есть, большинства, очень отрицательное; люди испытывают страх…или даже ужас… и ненависть. Трудно Устинье Тихоновне теперь тут жить.
— Это наше местное, — сказал я, — ко всему, выходящему за пределы обыденного сознания, относиться нетерпимо.
— Вы думаете местное? Может, свойство такое вообще в человеке есть?
— Или в обыденном сознании? Тогда не к ночи будь оно помянуто.
Он быстро посмотрел на меня.
— В сущности, в обыденном сознании нет ничего, позволяющего именно им объяснять…
Но я его перебил.
— То есть как это нет? Оно мелочно, эпилептоидно, расчетливо, а главное — насквозь рационально. И вот, обладая сим набором свойств, оно желает быть мерою вещей, масштабом, так сказать; чем не цум Тойфель?
Мы уже миновали аллею и выходили. На минуту мелькнуло у меня: ведь можно было бы чудесно прожить тут жизнь, время от времени прогуливаясь с отцом Иоанном под старыми липами и ведя с ним неторопливые беседы о том, о сём. Но мелькнуло да и схлынуло; идиллия виденного проездом без подробностей уже была разрушена, Устинью с дочерьми ненавидели, донос в четырех экземплярах уже был написан, ибо нет мира под оливами, а в городе хотя бы иллюзия пространственная имеется, якобы ты затерян, спрятался, неизвестен; а тут провинция: каждый как на ладони, бывшие живые и бывшие мертвые.
— Знаете, — сказал я, — а ведь меня в Евангелии издавна смущали две вещи, и первая — именно воскрешение. Особенно воскрешение Лазаря.
— Смущали? — спросил он.