Это письмо прежний муж Некрасовой посылал Луговскому, видимо, потому, что тот принимал какое-то участие в ее судьбе. Какое, до конца не понятно, но в его архиве было несколько стихотворений и жалобное письмо поэтессы с просьбой помочь напечатать ее стихи.
Ахматова и Луговской
Татьяна Луговская оставалась с братом до отъезда из Ташкента и вместе с ним вернулась в Москву. Атмосфера последнего года эвакуации была также печальна, иногда по-настоящему трагична, но наступило некое привыкание именно к такой, казалось бы, невозможной жизни.
Дом на Жуковской, 54, состоял из нескольких построек – направо, налево главный особняк и строение в глубине двора, – писала Г. Козловская. – <… > В жаркие, томительные ночи почти все обитатели этого дома выносили свои постели и спали во дворе. Однажды Ахматова озорно скаламбурила: “Все спят во дворе. Только мы с Луговским не спим во дворе”[448]
.“В том же дворе на улице Жуковской, где жила Анна Ахматова, некоторое время обитал и Владимир Луговской, отправленный в эвакуацию после недолгого пребывания в действующей армии”, – писал Эдуард Бабаев, который учился в кружке у Надежды Мандельштам и поэтому появился во дворе на Жуковской только в середине 1943 года. Владимир Луговской как раз жил там с самого начала, Ахматова поселилась позже, а потом, после отъезда Луговских, стала жить внизу в уютных комнатках с Надеждой Мандельштам.
Он был гигант в сравнении с другими, – продолжал Бабаев, – как будто вышел только что из свиты Петра Великого. Его память была полна воспоминаниями о XVIII веке. Он расправлял в руках воображаемую грамоту и читал государев указ с закрытыми глазами: “Оного Нарышкина, сукина сына, бить плетьми нещадно… ”
Не знаю, был ли тот указ подлинным или вымышленным, но звучал он “зело сильно”[449]
.Луговской, рожденный в начале века в интеллигентной семье, впитавший книжную культуру, обожал русскую и зарубежную историю, он знал много языков. Но после революции у него, как и многих его сверстников, не было выбора, и он должен был принять революцию по возрасту, по молодости лет, наконец, по самой жертвенности, принесенной русской интеллигенцией на алтарь революции. Те, кто родились хотя бы на десятилетие раньше: Мандельштам, Ахматова, Гумилев, Булгаков, – имели больший опыт, который позволял им более объективно понимать, чем может обернуться такая жертва. Ахматова и Луговской принадлежали по рождению к одной культурной среде, в отличие, к примеру, от пролетарских поэтов – А. Жарова, А. Безыменского или М. Голодного, которым всегда было неуютно среди образованных людей.
Чем с большей готовностью поэты отдавали себя в руки партийных чиновников, думая, что так надо, ругая себя за то, что уклонились от истинного пути, тем больше испытывали разъедающее душу презрение к самим себе. Тот пыл, с которым они шли на заклание, приводил к тяжелейшему похмелью во время войны. Поводья ослабли, у хозяев не было сил держать все в своих руках.
Пелена спала, и только те, кто не хотел слышать, – не слышали.
Так Луговской писал в октябре 1943 года в поэме “Город снов”, абсолютно прямо указывая на свой путь от ирреального мира к реальному. Видеть и слышать мог каждый, кто желал этого, но говорить могли, безусловно, не все.