Нетронутая бумажная салфетка вовсе не казалась мне пустяком. Она была частью невидимой ткани жизни, только я-то все видел. Видел, какова моя мать. Каждый раз, приходя к ней, я наблюдал и все лучше понимал, какова она, и становился еще внимательнее. Я, конечно, склонен был придавать слишком много значения увиденному, но если видишь такое регулярно, волей-неволей начинаешь думать: нет, эти мелочи означают гораздо больше, чем может показаться, хотя, что именно они означают, я толком не понимал – та же бумажная салфетка или манипуляции со столовыми приборами, когда мама доставала, например, чистую ложку из сушилки и клала в соответствующее отделение в ящике кухонного шкафчика, к другим столовым ложкам, непременно так, чтобы эта ложка оказалась под другими, а не наверху, дабы сохранялась хронология, надлежащая последовательность. Ложки, вилки и ножи, которые использовались последними, – вниз, следующие по очереди – наверх. Приборы, лежащие в середине, постепенно поднимаются выше, а те, что сверху, используются, моются, сушатся и помещаются вниз.
Я хотел читать Гомбровича на польском. Но попольски не знал ни слова. Только имя автора, и повторял его про себя, вслух и по-всякому. Витольд Гомбрович. Я хотел читать его в оригинале. Очень мне нравилось это выражение. Читать в оригинале. Сидим мы с Мэдлин за ужином, перед нами на столе миски с чуть теплым водянистым рагу, мне лет пятнадцать, наверное, и я все твержу потихоньку “Гомбрович”, “Витольд Гомбрович”, проговариваю по слогам про себя, а потом вслух имя и фамилию – ведь это же просто прелестно, и наконец мама, оторвавшись от миски и устремив взгляд на меня, произносит ледяным шепотом: хватит.
Мама умела безошибочно определять, сколько времени. Когда никаких часов в пределах видимости не было. Я не раз проверял ее во время наших прогулок, пока мы шли пешком от квартала к кварталу, – спрашивал ни с того ни с сего, который час, и мама всегда называла время с точностью до трех-четырех минут. Вот такой была Мэдлин. Включает дорожный канал, а слушает прогноз погоды. Уставится в газету, но видит там, кажется, совсем не новости. Смотрит на птицу, что присела на перила балкончика, выступающего из нашей гостиной, смотрит и смотрит, замерев, на освещенную солнцем птицу, а та тоже смотрит куда-то там, притихшая, настороженная, готовая спасаться бегством в любой момент. Мэдлин терпеть не может ядовито-оранжевые стикеры-ценники, которые клеят на картонные коробки, аптечные флаконы, тюбики с лосьонами и даже – это уж непростительно! – прямо на персики; я наблюдаю, как она поддевает стикер ногтем (хочет соскоблить его, убрать с глаз долой, но прежде всего – доказать, что ее тоже голыми руками не возьмешь, у нее свои принципы) и по несколько минут порой невозмутимо отковыривает по кусочкам, а потом скатает пальцами в шарик и выбросит в мусорное ведро под раковиной. Стою смотрю на маму и птицу – воробья, а иногда щегла – и знаю: стоит мне пошевелить рукой, птица упорхнет; и понимая это, понимая, что могу вмешаться, думаю, заметит ли мама вообще, если птица улетит, но лишь незаметно напрягаюсь всем телом, застываю и жду чего-то.
Звонил Рик Линвиль, а Мэдлин не было дома.
Она возвращается, я говорю: твой друг, мол, звонил, – и жду, когда мама ему перезвонит. Рик, твой друг-театрал, говорю и повторяю вслух номер его телефона – раз, другой, третий, чтоб ей досадить, а она продолжает раскладывать по полкам продукты, методично, будто это останки какого-нибудь солдата, предназначенные для судебной экспертизы.
Еду она готовила нечасто, вино пила редко, а крепкие напитки, по-моему, никогда. Бывало, и я стряпал ужин – Мэдлин мне позволяла, а сама сидела в это время за кухонным столом, делала работу, взятую на дом, и рассеянно давала указания. Все эти простые события упорядочивали наш день и делали мамино присутствие ощутимей. Хотелось верить, что она чувствует себя моей матерью больше, чем мой отец – моим отцом. Но отец ушел, так что сравнивать их смысла не было.
Она хотела, чтобы бумажная салфетка оставалась нетронутой. Она заменила тканую на бумажную и сочла, что никакой разницы нет. В конце концов, думал я, эта нехорошая преемственность приведет к деградации: тканые салфетки, бумажные салфетки, бумажные полотенца, косметические салфетки, бумажные носовые платки, туалетная бумага, а дальше – рыться в мусорном баке, искать пластиковые бутылки многоразового использования, только без ядовито-оранжевых ценников, ведь она их уже соскоблила, смяла и выбросила.