Я был почти уверен, что говорю, но не мог определить, звучат ли мои слова. Посмотрел на женщин из эскорта.
Тут Росс сказал:
– Это называется вираж.
– Вираж, – повторил я.
И положил руку ему на плечо, надавил, сжал крепко: я, мол, здесь, мы оба здесь. А потом опять повторил:
– Вираж.
Вечно я тут все повторял, удостоверял, старался надежно закрепить на местах. Артис где-то там, внизу, в конце виража, считает капли воды на шторке для душа.
Я стоял и глядел в узкое окно на уровне глаз. Такая у меня здесь была роль – что бы ни предлагалось моему вниманию, смотреть. Бригада Ноль К готовила Артис к криоконсервации – доктора и не только, в разной одежде, одни ходили туда-сюда, другие следили за мониторами, настраивали оборудование.
И где-то там, среди них лежала Артис, под простыней на столе. Я видел ее только мельком, частями – туловище, ноги ниже колен, лица толком не разглядеть. Бригада работала над ней и возле нее. Я не знал, можно ли уже считать физический объект, который они обрабатывают, телом. Или Артис еще жива? Или в этот самый момент, в эту секунду, под действием химических препаратов перестает функционировать?
И еще не знал, как определяют, что пришел конец. Когда человек становится телом? Наверное, организм не сразу сдается. Сначала от одних функций отказывается, потом, может, от других, а может, нет – сердце, нервная система, мозг – отделами – и так далее вплоть до клеточного аппарата. Подумалось, что кроме общепринятого понятия смерти существуют и другие и солидарности здесь нет. Но ее изображают, как того требуют обстоятельства. Изображают доктора, юристы, теологи, философы, преподаватели этики, судьи, присяжные.
Еще подумалось, что я никак не могу сосредоточиться.
А ведь Росс, если б решился, тоже лежал бы сейчас на столе – здоровый человек, выведенный из строя. Он в тамбуре сидел, пережидал. Я один захотел быть всему свидетелем и вот наконец увидел Артис, ее лицо мелькнуло, растрогало, а мимо сновали работники бригады в шапочках, масках, медицинских костюмах, белых халатах, блузах и полухалатах.
А потом смотровое окно погасло.
В сопровождении гида с дредами, безмолвного – нам предоставили самостоятельно переваривать все, что видим, – мы отправились туда.
Росс время от времени задавал вопросы. Он причесался, завязал галстук и снова был в форме – надел пиджак. Хоть и не вполне своим голосом, но он говорил, старался войти в курс дела.
Мы остановились в переходе над небольшой наклонной штольней, и в этом ровном пространстве, так искусно освещенном, что пределов его не было видно – они скрывались в темноте, – увидели три человеческие фигуры. Людей в прозрачных футлярах, телокапсулах, одного мужчину и двух женщин, голых, с обритыми головами.
Живая картина, подумал я, вот только актеры мертвы, а вместо костюмов у них – герметичные пластиковые цилиндры.
Со слов гида, эти трое, в числе прочих, предпочли уйти раньше срока. Лет на пять-десять, а то, может, двадцать или больше. Жизненно важные органы из них извлекли, в том числе мозг, и хранили отдельно, в герметичных резервуарах – органокапсулах.
– Кажется, они обрели покой, – сказал Росс.
Тела располагались в свободной позе. Стеклянные глаза распахнуты, руки висят вдоль боков, морщинистые колени в естественном положении – слегка подогнуты, и нигде не единого волоска.
– Просто стоят и ждут, – продолжил Росс. – И времени у них сколько угодно.
Он думал об Артис, о ком же еще, – что она чувствует, если чувствует что-нибудь, и на какой стадии заморозки находится.
Витрификация, криоконсервация, нанотехнологии.
Взращиваем язык, подумал я. Чтоб сформулировать на нем названия еще более непонятных процедур, которые дойдут наконец до субатомного уровня и которые нам только предстоит разработать.
Гид говорила, по-моему, с русским акцентом. На ней были стильные джинсы и длинная рубаха, отделанная бахромой. Ее положение отчасти сходно с положением этих тел, уверял я себя. Что противоречило действительности, но все равно почему-то долго не выходило из головы.
Росс не отрывал от них глаз. Приостановленные жизни. Или пустые оболочки жизней, не подлежащих восстановлению. И сам человек, мой отец. Он передумал. Интересно, отразилось ли это на здешнем его почетном статусе, ослабило ли силу его начальственного слова? Я понимал, что сам испытываю: сочувствие, обескровленное разочарованием. Человек отступился.
Он говорил с гидом, не отводя взгляда от стоявших перед нами фигур.
– Как вы их называете?
– Нам велено называть их вестниками.
– Логично, – кивнул отец.
– Они указывают путь, прокладывают дорогу.
– Уходят рано, уходят первыми, – добавил он.
– Они не ждут.
– Они сделали это прежде, чем должны были.
– Вестники, – повторила она.
– Кажутся безмятежными.