Он сидел в своем просторном кабинете с окнами на старинную узкобедрую, рахитичную улочку, на стене маялся маятник, на столе песочные часы пересыпали из пустого в порожнее. Он думал, не приласкать ли новую кареглазую помощницу, горячее, чем надо, благодарил ее за принесенный кофе, он нажимал кнопки на карманном телефоне, на плоской клавиатуре, на брелоке, на кодовом замке сейфа, двери при выходе. Он разговаривал с летающими людьми: кто-то только что это сделал, кто-то вот-вот взмахнет крыльями, надо успеть, сплести обстоятельства из, выпутаться из них, жизнь запружена событиями, эти люди-птицы окружают его, кружат над ним… Он кого-то ловит, кто-то ловит его, звонками, посланиями, переданными словами.
Иногда он думал: а в чем смысл перелетов этих усталых и важных людей? Он давно научился иронично рассуждать, копируя Нору. Но эта ирония не помогала ему находить ответ, то есть он его давно нашел, но ответ почему-то все время терялся среди других ответов, пропадал куда-то, скрывался от глаз.
Он, этот ответ, звучал так: «Люди-птицы не совершают ничего путного, летать – это форма, но не содержание их жизни, а такая форма не вмещает никакого содержания».
«Может быть, смысл в траектории полета? – рассуждал он, ерзая в своем начальственном кожаном кресте уставшей попкой. – Может быть, я – заурядный муравей, и я не могу оценить с земли красоты траектории и смысла пересечений траекторий? Как же тогда я могу позаботиться о непрерывности Чайки?»
Он держал над головой большую картину, своего рода «двадцать девятый вал», он положил на пол кабинета дорогой персидский ковер и, не имея ввиду ничего плохого, топтал его ногами, он предлагал присаживаться на его неземные кресла и пригубливать из тончайших бокалов вино, коньяк или из таких же чашек – чай, собранный детскими ручками китайских рабынь. Они, люди-птицы, говорили за этим чаем или в промежутке между глотками старого, бурого, как больная кровь, вина. Они употребляли слова о незамерзайке или жидкости для разморозки замков, как в иные времена великие полководцы рассуждали о судьбах покоренных народов. Они бледнели и учащали сердечный ритм, когда за этим разговором случалось недопонимание, они теребили себя за галстуки и сверкали циферблатами своих часов, напыщенно шевелили усами, когда кому-то из собеседников случалось не разглядеть глубинного смысла новых дрожжей или протирки для поверхностей с запахом ландыша.
Выходя из дома, он шел в этот кабинет, к этим креслам и этим птицам. Чтобы тянуть пальцы к кнопкам и целиться макушкой в двадцать девятый вал.
Она, Норочка, цокала каблучками по ровным гранитным ступенькам парадного. Лет пять назад он подарил ей на день рождения дорогостоящий ремонт в их парадном: он положил на пол под ее каблучки серый мрамор, он выровнял и побелил стены, он даже поменял лифт, доставшийся ему за считанные гроши, потому что именно в этот момент – на счастье – они изобретали волшебный канатный капрон для известных деятелей лифтового поприща.
Она проскальзывала в мокрое такси, она сидела в нем молча, поджав под себя ноги, словно судорога свела ей живот. Она, бесконечно извиняясь перед случайным водителем, роняла слова в телефон, она добиралась до работы, что рядом с колыханием речного протока, и опускалась в ароматы олифы и зловонных растворителей, у которых одна только забота: потщательней убрать с полотна все, что накидало на него время – пыль, превращающую свет в сумерки, радужные разводы от невольных плевков восторженных ценителей да следы от полетов людей-птиц, напрочь искажающих безупречные линии былого мастерства.
Ее стол стоял у окна и чах под ворохом бумаг. Ее кресло на черных колесиках умирало от сигаретных язв. Ее микроскоп першило от ятей, но он сверкал протертостью и топорщился возбуждением от нежных прикосновений ее рук. Она не изменяла ему с «цейсами», она привыкла к этим вторым глазам, позволяющим увидеть комарий кал со следами переваренной крови великого Врубеля или Кандинского.
У нее было две подруги, с которыми она иногда говорила по жуткому стационарному черному телефону и которые иногда заходили сюда, в реставраторскую. Их издревле знал по именам весь отдел реставрационных работ и с готовностью здоровался, определяя в них человеколюбивые ипостаси Норы.
Нора мало с кем охотно разговаривала, мало с кем водила дружбу, мало с кем общалась по рабочим нуждам, искренне недоумевая, для чего люди хотят иметь столько лишнего, и как у них достает сил справляться со всем этим.
Они никогда не перезванивались. Между их мирами не было мостика. Их кресла не скрипели в такт. Была только Анюта, но в последнее время растаяла – повод для объявления войны обычно не муссируется по телефону.