Обе программы возникли тогда, когда русское постсоветское искусство и литература прошли два периода.
Первый — период концептуализма, круто замешанного на деконструкции Большого Стиля советской эпохи, на пародийно-травестийном использовании и снижении составляющих его элементов: в поэзии Дмитрия Пригова, раннего (до 1991 г.) Тимура Кибирова и Бахыта Кенжеева, в прозе Евгения Попова, Владимира Сорокина, Виктора Пелевина.
Травестийному увенчанию-развенчанию подверглись не только «герои» советской эпохи — Милицанер у Пригова, космонавты и Алексей Маресьев у Пелевина («Омон Ра»), партийные руководители у Евгения Попова («Душа патриота»), энтузиасты комсомольцы у Сорокина («Сердца четырех»), военные у Кибирова («Сортиры»), государственные начальники у Кенжеева («Черненко»), — но и сам образ и стиль советской эпохи, гниющей, разлагающейся и смердящей. Отсюда — избыточность «фекально-анальной» образности и последующее окрещение прозаиком Валерием Поповым в повести «Будни гарема» ее адептов «фекалистами».
Направление художественных исканий всего концептуалистского ряда обнаруживает близость к архаике, апелляцию к глубинным слоям коллективного подсознания. Так, в поэмах Кенжеева пародийно возрождается архаический обрядовый плач («conclamare») — например, буженье, основной элемент причитаний. «Песня плача, — отмечает Ольга Фрейденберг, — сперва соответствующая исчезновению тотема, впоследствии становится заплачкой об умершем и поется под аккомпанемент протяжной музыки; это пение у этрусков и римлян, элегии у греков. Такие плачи, содержащие в себе названья имени и поступков покойного, переходят в «славы», в «хвалы», где дается краткое изложение его деяний и заслуг». В «Милицанере» Пригова герой становится именем и божеством официального советского общества, и его смеховое выкликанье, торжественное описание его деяний, величанье, превращается в развенчанье тотема власти. Архаику буффонии (греческой обрядности, праздника обрядового убийства священного быка) можно легко найти у Пелевина, замещающего принципиальную идеологическую жертвенность советской космонавтики принудительной ампутацией конечностей, а сам советский космос — московским метро.
Возвращаясь от греко-римской к современной российской обрядности, можно с уверенностью заключить, что в прозе и поэзии концептуализма разыгрывалась Кострома — праздник изготовления, воспевания, а затем сожжения и утопления советского чучела.
(Кстати, то, как любая революция, культурная в том числе, обязательно апеллирует к архаическим пластам сознания, видно и с изнанки концептуализма, с противоположно-советской стороны: напомню о сожжении чучела Евтушенко во дворике Союза писателей на Поварской.)
Новый этап развития литературы — после концептуализма (в том числе у тех же авторов, тех же действующих лиц современной российской словесности) — уже получил наименование «новой искренности» и «нового сентиментализма». Основанный на ностальгическом возвращении литературе утраченной эмоциональности, новый сентиментализм оппонирует (зачастую в пределах одной и той же авторской личности) концептуализму, во многом исчерпавшему пафос осмеяния советских клише и стереотипов, концептуализму отвердевающему, умирающему, издыхающему, потерявшему ярость, злободневную витальность, растратившему пыл. Пришло время «Портрета художника в юности» Бахыта Кенжеева, «Парафразиса» Тимура Кибирова, «Чапаева и Пустоты» Виктора Пелевина — античный театр наоборот: сначала — сатирова драма, потом — трагедия. Вернее, не трагедия, а элегия: песнь об ушедшем, свободная от насмешки. Вот какой симпатичный у Б. Кенжеева изображен «дядя Ксенофонт», «в творчестве у которого преобладали мотивы эстетства и буржуазного гуманизма», дядя героя-рассказчика, вспоминающего свою юность: «Был он в грубоватом хитоне, напяленном поверх гимнастерки, с лирой, которую почему-то держал под мышкой, в простеньком сосновом венке с единственной веточкой лавра. <…> через весь подиум за спиной у Ксенофонта тянулся лозунг: «С лирой в руках — на строительство мира», а внизу, как бывает на курортных фотографиях, каллиграфическая надпись сообщала: «Второй съезд советских экзотериков, Москва, 1936»» («Октябрь», 1995, № 1).
Ностальгически-элегическая интонация (от поэзии Кибирова до сегодняшних непременных обращений к пассажирам метро по внутреннему радио с напоминанием об особой культурной ценности станций московского метрополитена) противоположна агрессивной ностальгии политического толка, выражающейся в сталинистских плакатах и лозунгах, нежелании расстаться с трупом Ленина. В. Анпилов всем разъяснил, что так как тело Ленина находится ниже уровня земной поверхности, а бабушка захоронила Лермонтова в склепе со смотровым окошком, то вопрос с христианским аспектом захоронения исчерпан.
Чрезвычайно трогательная забота — со стороны анпилово-зюгановых — о христианском упокоении воинствующего безбожника, мумию которого пустить бы пеплом по ветру. И более не обсуждать.