Надо сказать, мучительная болезнь уже начала отнимать у него физические силы, у него немели ноги и правая рука. Врачи не понимали, что это, кто говорил, полиомиелит, кто считал — последствие нервных потрясений. Д. Д. месяцами лежал в больницах, ездил в Курган к знаменитому доктору Илизарову — ничего не помогало. С каким же великим достоинством и мужеством Шостакович проходил через эти страдания. Ни одной жалобы, никогда. Ну, может, иногда, с юмором. Он мне сказал: «Я предупредил Вайнберга, что если по каким-либо причинам не сумею закончить симфонию сам, чтобы он связался с вами и вы бы вдвоем закончили — у вас, в этом смысле, хороший опыт».
Он приходил на все репетиции Четырнадцатой. Даже самые первые, когда певцы учили партии с концертмейстером. А когда пошла работа с оркестром… Ребята всегда играли превосходно, но тут они превзошли самих себя. Д. Д. никогда не вмешивался — само его присутствие влияло. Он реагировал, как ребенок. Есть там вторая часть на стихи Лорки, «Малагенья». Быстрая, с сумасшедшинкой, и Шостакович придумал потрясающее звучание. Скрипки играют очень высоко, а басы — контрабас с виолончелью — очень низко. И это расстояние дает фантастически красивый эффект. Репетируем, добиваемся правильного баланса. Вдруг чувствую — кто-то сильно ударяет меня ладонью по спине, чуть пониже плеча. Шостакович сидел позади, но тут я увлекся, на мгновенье забыл, что он там. Оборачиваюсь от неожиданности, а он наклоняется к моему уху и говорит: «Черт побери, я не знал, что это будет так потрясающе звучать! Продолжайте! Продолжайте!» Потер руки от радости. Как Пушкин, когда перечел «Бориса Годунова» — «Ай да Пушкин, ай да сукин сын».
Почти всегда мы совпадали. Очень редко он просил что-нибудь играть побыстрее или помедленнее, но в репетиции не вмешивался, только в антракте, с глазу на глаз. А чаще было — я спускаюсь к нему со сцены в зал, а он говорит: «Слушайте, удивительное явление. Только я подумаю „вот тут бы остановиться, исправить“ — как вы останавливаете оркестр и это же самое говорите». Столько в нем было доброты, доброжелательности. Вообще ведь от исполнителей он много страдал, не раз мне рассказывал о невежестве лабухов, с которыми сталкивался. Ненавидел лабухов, именно так их называл. Однажды играли его квинтет, и он сам выступал как пианист с квартетом. Возвращаются в поезде, выпивают, и Шостакович слушает их разговор. «А помните, как я не вступил в начале?» — второй скрипач говорит. Все: «Помним, еще бы». Хохочут. «Выпьем!» Выпивают. Одна рюмка, другая. Виолончелист говорит: «А помните, как я не вступил в середине?» — «Конечно помним. Там такое важное соло виолончели, а ты не вступил». Хохочут, заливаются.
«Выпьем». Выпили. Альтист говорит: «А помните, как я в последней части вообще как не вступил, так до конца и не играл?» Смеются. «Наливай». Шостакович мне говорит: «Смеются они, понимаете? Смеются. А ведь плакать надо».
Бывали случаи, оркестранты отказывались играть написанное Шостаковичем — говорили, слишком трудно.
«Трудно? — он отвечал. — Пусть постараются». И действительно, всегда эти трудные для исполнения места имели важное значение для характера музыки. «Они меня уверяют, что в таком быстром темпе играть
Малер, Брамс, Шостакович — они были великими исполнителями и знали, чего хотят от музыкантов. Если Малер пишет в нотах, что одно долгое легато надо выполнять несколькими движениями смычка — так и надо делать. Если Шостакович просит делать
Советский композитор имел право писать о смерти только за дело партии, за советскую родину, с патетическим торжеством в конце. Ничего этого в Четырнадцатой не было, так что чем ближе премьера, тем сильнее делалась наша тревога.
Устроили закрытое прослушивание в Малом зале. Пришли музыкальные критики, чиновники, члены Союза композиторов, ученики Д. Д., его близкие. Волик Бунин сиял, как будто у него день рожденья. Была ужасная жара, редкая для Москвы, духота, зал набит битком.
Шостакович вышел на сцену и, очень волнуясь, кусая губы, стал говорить, что эта симфония на самом деле о жизни и он вообще-то оптимист, но протестует против смерти. Не потому, что, там, говорит, снаряды уже падают рядом и друзья уходят, а потому, что смерть — это несправедливо. Несправедливо, хоть и неотвратимо. И ничего утешающего в симфонии нет, потому что смерть придет к каждому, нам надо об этом помнить, в каждом поступке этим руководствоваться и не делать гадостей.