Начали играть. Во время пятой части, как раз когда Маргарита Мирошникова спела «Сегодня он умрет до наступленья ночи», слышу за спиной какой-то шум, грохот. Прерываться мы не можем. Мало ли, думаю, может, кто-то с кем-то поругался или пьяного из зала вывели.
Потом оказалось — это умер Павел Иванович Апостолов, большой музыкальный чиновник, он работал в ЦК и был одним из гонителей Шостаковича еще с сороковых годов. Д. Д. вывел его в «Райке» под фамилией Опостылова. Ему стало плохо, он вышел и умер у дверей Малого зала.
После симфонии и аплодисментов[9]
Шостакович прибежал в артистическую, бледный, на нем не было лица, схватил меня за запястье и тихо повторял: «Этого я не хотел! Этого я не хотел…»Он переживал эту историю ужасно. Больше всех. А кроме того, все сильнее боялся, что не доживет до настоящей, открытой премьеры, что не дадут, запретят. Все время мне об этом говорил.
Играть в Москве не разрешили — премьера состоялась осенью в Ленинградской капелле. Был там не то что весь Ленинград: из других городов приезжали. Пели Галина Вишневская и Евгений Владимиров.
Когда закончилось, наступила глубокая тишина. Совершенно особая тишина, когда молчат тысячи людей. Как будто время остановилось, такое чувство. А потом — это мне рассказывал Исаак Давыдович Гликман, я сам не видел, стоял еще к залу спиной — поднялся в ложе Мравинский, и вслед за ним встал весь зал. Шостаковича вызывали и вызывали, я видел, как трудно ему выходить на сцену, но по глазам понял, что помогать, предлагать руку не надо: он сам. Люди хлопали и хлопали, а он выходил и выходил и стоял опустив голову.
46
Приближалось столетие Ленина. Атмосфера в стране была отвратительная, безнадежная. Этот юбилей, видимо, спровоцировал подковерную борьбу чиновников под лозунгом «кто больший ленинец».
Однажды во время репетиции меня позвали к телефону. Звонил… один из главных руководителей Московской филармонии. Я не хочу его называть, потому что у него есть дети, внуки, теперь, вероятно, и правнуки. Может, он сам и не думал о том, как будет выглядеть в их глазах, а думал о том, как получше накормить и одеть их, — но все же я не назову его по имени. Позвонил он мне почему-то сам, не через секретаря, как обычно бывало. Сказал, что завтра собрание у российского министра культуры Кузнецова, «прошу вас присутствовать».
Там были все. Я не мог понять, что случилось. Шостакович, Хачатурян, Гилельс, Ростропович, Коган. Свиридов, ученик Шостаковича, прекрасный композитор, мы с ним сотрудничали и дружили, рыбачили вместе, мне говорит: «О таком оборонительном бастионе не приходилось мечтать даже Наполеону».
Но наш Наполеон, оказалось, подошел к своему Ватерлоо.
Появился министр Кузнецов, положил перед собой на стол пухлую папку и сказал, что на руководство Московской филармонии есть немало серьезных жалоб. «Позвольте, товарищи, я зачитаю некоторые».
И мутным потоком полилось то, о чем мы все хорошо знали. Он читал докладные о том, как наш Наполеон вымогал подарки, а фактически взятки. О том, как вынудил сотрудников филармонии подарить ему на день рождения дорогой телевизор. Письмо одного подполковника о том, как его жена едва унесла от начальника ноги — видимо хорошенькие. Письмо от певицы, «пожелавшей остаться неизвестной» и не пожелавшей подарить руководителю своей нежности. «Вот, товарищи, — сказал Кузнецов, — в этой папке — десятки писем. Достаточно или читать дальше?» — «Читайте!» — потребовали принципиальные товарищи. Он читал еще полчаса, потом объявили перерыв.
Зачем устраивались подобные собрания? Не только чтобы поставить на место зарвавшегося чиновника, который потерял осторожность и тем самым стал опасен другим, которые делают то же самое. Но еще и чтобы указать всем присутствующим их место и сделать их соучастниками. Для этой власти гораздо важнее было лишить людей совести, чем просто собственности, что они легко сделали в семнадцатом году. Вот именно чтобы все были соучастниками.
Причем подобные собрания довольно часто кончались ничем: объявляли человеку выговор, но он оставался на своем месте и продолжал руководить людьми, которые имели неосторожность сказать ему в глаза все, что о нем думают.
После перерыва первым выступил Хачатурян. Он сказал, что критика, вероятно, небеспочвенна и наверняка сам провинившийся понимает, как подвел своих товарищей нарушением ленинских норм поведения. Но с другой стороны, благодаря ему филармония добилась больших успехов, он прекрасный руководитель, заботливый и чуткий. «А телевизор… на что тебе этот телевизор? Верни его, честное слово». Растроганный Наполеон хлопнул себя руками по коленям: «Согласен. Согласен! Ты совершенно прав, Арам Ильич. Верну».
Выступил Шостакович. Слушать подобные вещи, говорит, очень неприятно, очень. Но, знаете ли, если мы на одну чашу весов положим его ошибки, а на другую — добрые дела, то, знаете ли, неизвестно, какая чаша перевесит.