— Тогда вы не знаете маленькие кварталы Плаки. Раз всего один вечер. — Хриплый шепот Мыша набирал обороты. — Вы идете по этой улице, по каменной лестнице, пока ночные клубы не иссякнут и не будет ничего, кроме грязи, травы, камней, но вы все равно идете, и руины торчат над этой стеной. И приходите в место именем Анафиотика. Это значит «маленький Анафи», вот. Анафи — остров, его почти уничтожило землетрясение, давным-давно. А там каменные домики, жмутся к горе, и улицы восемнадцать дюймов в ширину, и ступени такие крутые, как на стремянку лезешь. Я знал парня, у которого там был дом. Я заканчивал работу и веселился с девочками. Еще вино. Даже пацаном я находил девочек… — Мыш щелкнул пальцами. — Забираешься на крышу по ржавой спиральной лестнице у входной двери, сгоняешь котов. Потом мы играли, пили вино, глядели на город, он разостлан по горе, как ковер из света, спускается и перебирается на другую гору, на вершине — маленький монастырь, осколок кости. Как-то мы играли слишком громко, и старушка из дома выше швырнула в нас кувшин. А мы над ней посмеялись, поорали на нее и уговорили спуститься к нам и выпить вина. И небо уже серело — за горами, за монастырем. Мне там было хорошо, капитан. И здесь мне хорошо. Я теперь играю куда лучше, чем тогда. Потому что играю реально много. Я хочу играть то, что вижу вокруг. Но вокруг столько всего, что я вижу, а вы нет. И это я тоже должен играть. Если нельзя что-то потрогать, это не значит, что нельзя понюхать, поглядеть, послушать. Я схожу с одного мира, восхожу на другой, мне нравится то, что я вижу на всех мирах. Знаете, каков изгиб твоей руки в руке того, кто для тебя важнее всех на свете? Вложенные друг в друга спиральные галактики. Каков изгиб руки, когда другой руки нет и ты пытаешься ее вспомнить? Единственный в своем роде. Я хочу играть их, один с другим. Кейтин говорит, я боюсь. Боюсь, капитан. Всего вокруг. Что бы я ни увидел — таращу глаза, сую пальцы и язык. Мне хорошо сегодня, значит я должен жить в страхе. Потому что сегодня — страшное. Но я хоть не боюсь пугаться. Кейтин — он весь смешан с прошлым. Ну да, прошлое творит сейчас, как сейчас творит завтра. Капитан, рядом с нами ревет река. Но водопой у нас только в одном месте, это место — сейчас. Я играю на сиринге, вот, и это как приглашение всем вокруг — прийти и пить. Я играю и хочу, чтобы все хлопали. Просто когда я играю, я там, наверху, вместе с канатоходцами, балансирую на пылающей кромке безумия, где еще пашет разум. Танцую в огне. Когда я играю — веду всех танцоров туда, куда вам, и вам… — Мыш показывал на прохожих, — и ему, и ей без моей помощи не добраться. Капитан, тому три года назад, когда мне было пятнадцать, в Афинах, я помню одно утро на той крыше. Я прислонился к остову виноградной беседки, сияющие листья винограда на щеке, свет города глохнет в зареве зари, и танцы прекратились, и за моей спиной две девочки целуются в красном одеяле под железным столом. И вдруг я спрашиваю себя: что я тут делаю? А потом спрашиваю снова: что я тут делаю? И слова — как мелодия в голове, звучат опять и опять. Капитан, я
— Мыш, ты лопочешь. — Лорк оставил позади столб на вершине лестницы. — Давай обратно в Таафит.
— А, да. Конечно, капитан. — Мыш вдруг вгляделся в разрушенное лицо. Капитан глядел сверху вниз. В глубине ломаных и бликов Мыш видел радость и сострадание. Засмеялся. — Жаль, сиринги нет. Я бы сыграл — у вас бы глаза вылезли. Я бы вывернул вам нос через ноздри наизнанку, и вы, капитан, стали бы в два раза уродливей! — Глянул на улицу; мокрый тротуар, люди, блики, отражения разом закалейдоскопили за пронзительными слезами. — Жаль, нет со мной сиринги, — шептал Мыш, — жаль, что ее… сейчас нет.
Они направились к станции монорельса.
— Еда, сон, ставки зарплаты: как бы я объяснил современную концепцию этой триады человеку из, скажем, двадцать третьего века?
Кейтин сидел на краю вечеринки и смотрел на танцоров, в том числе себя, смеющихся перед Златом. Время от времени нависал над записчиком.