– Я оказалась на дне очень узкого, очень жаркого ущелья. Там везде рос мох… – Она стояла перед зданием, где было много устаревших, выведенных из строя генераторных турбин. – Генераторный зал, но очень старый, – продолжала ассистентка, – у реки. Арочные окна по обе стороны уходили во тьму. Какие-то кольцеобразные формы. Остовы, проржавевшие до розового цвета, покрытые налетом вроде глазури на слоеном пирожке. Пометки мелом: шестьсот оборотов в минуту. – Она вздрогнула. – Там везде такие вот пометки мелом, они их там оставили.
Крыши у зала не было, и только в этом их впечатления совпали. Здание, открытое небу.
– Можно было посмотреть сквозь крышу и увидеть известняковые холмики, поросшие плотной растительностью; стены ущелья приближались и отдалялись. Свет под острыми углами падал внутрь, освещая механизмы. Там было очень сыро. Очень влажно…
Эшманн попытался встать.
– Мне плохо. Помоги, а?
Они побрели по пляжу назад, к его автомобилю.
– Хочешь выпить? – предложил он. Рассмеялся дрогнувшим голосом. – Я себя чувствую в безопасности, когда заказываю выпивку.
Она тоже начала было смеяться, но в бар возвращаться им расхотелось.
– Это просто ореол, – сказала она.
Оба минут пять молчали. Потом Эшманн воспользовался подключением ассистентки, чтобы попросить кого-то присмотреться внимательнее к делишкам Вика Серотонина.
– Ну сделайте тогда, что можете, – слышала она его инструкции. – Что? Нет. – Он резко прервал связь.
– Вечно с ними проблемы, – пожаловался Эшманн. – Может, не надо было так напирать на Толстяка Антуана? Он – связующее звено между этим местом и Виком.
– Его всегда можно обработать снова.
Эшманн не ответил, но посмотрел на кафе «Прибой».
– Я приободрился, – сказал он. – А ты?
Она пожала плечами. Она не была уверена в этом.
– Если тебе лучше, – продолжил он, – возвращаемся в участок. – Он погладил ее по руке. – Бери эту роскошную машину. Видишь, как я великодушен?
– А вы?
Он вылез из «кадиллака».
– А я рому тяпну, – сказал он. – Или даже двойную порцию.
Она повела машину по Корнишу, потом вверх по холму. Движение ей благоприятствовало, пока ассистентка не въехала в центр, где на улицах негде было яблоку упасть от рикш. Оставшись в одиночестве, она малость приуныла. Если бы Эшманн сейчас ее увидел, то охарактеризовал бы это состояние как «ушла в себя». Но что толку с такого описания? Оставаясь в одиночестве, понимала ассистентка, становишься собой. Оставаясь в одиночестве, делаешь только то, на что годишься. Она стала полицейской, аккуратно ведущей машину. Она стала полицейской, чей взгляд скользил по данным на предплечье, а затем снова возвращался к уличному потоку. Она стала полицейской, глядящей в зеркало заднего вида, и, когда мимо проехала потная рикша в костюме из лайкры цвета синий электрик, ассистентка помахала ей. Она оставила машину Эшманна в гараже, поднялась в офис, молча села и постаралась успокоиться. Исхудавшие от недостатка внимания, теневые операторы Эшманна выбрались из углов и приняли обычные свои обличья, засыпав ее шепотками:
– Можем чем-то помочь? Можем ли мы как-нибудь тебе помочь, милая?
Они ее знали. Они ее любили. Она всегда старалась их чем-нибудь занять. Она попросила их подъюстировать жалюзи так, чтобы свет разукрасил ее лицо правильным узором черных и белых полосок. Она позволила им ввести себя в курс дел. Спустя пару мгновений она спросила у операторов:
– Ну почему он такой?
– Все, что нам известно, милая, – ответили теневые операторы, – это что ты не способна к таким самопожертвованиям без страданий.
– О нет, милая, не способна.
– Он святой человек, поверь.
– Записи покажите, а?
Детектив Эшманн провел послеобеденные часы в кафе «Прибой». Лицо его обрело утраченные краски. Он съел тарелку фалафеля. Он сидел, собственнически глядя, как пятна солнечного света крадутся по полу, меняют форму, выцветают до оттенка яичного желтка, словно кто-то изображал солнце масляными красками, затем тают. Снаружи накатывал прибой, раскрашивая песок своим отраженно-фиолетовым цветом. Появились первые вечерние посетители, стали болтать и смеяться – сперва тихо, затем все более оживленно.