Тут уже все начинают требовать – мол, к черту крышечку, засунь ты эту крышечку, дальше-то, дальше что было? Но Фонсека плохо помнит, что было дальше. Вроде бы, хлопнула входная дверь, один раз, потом другой, он стоял на коленях, собирал с пола осколки крышечки. Вбежала похожая на дратхаара старуха-антикварша, что-то спрашивала у него, он ничего не мог сказать, держал в руке осколки, другой рукой прижимал к себе кофейничек, плакал. Потом старуха вызывала полицию, полиция приехала, тоже что-то спрашивала, кричала, угрожала, ткнула – несильно, – чем-то в бок, Фонсека зашипел, сгорбился, защищая кофейничек. Старуха куда-то звонила, полиция разговаривала по рации, потом вдруг все изменилось, Фонсеку бросились благодарить, антикварша сказала ему «мой дорогой», полиция похлопала по плечу, назвала героем – Фонсека ничего не понимал, все плакал. Позже ему рассказали – нашли ту, с полотенцем, она племянница старухиной приходящей прислуги. Таскала у тетки ключи, забиралась в квартиры в отсутствие хозяев, принимала ванны с пеной, ела деликатесы из холодильника, пила вино прямо из бутылок, доливала туда воду, крала деньги, мелкие украшения. И вот Фонсека поймал негодяйку. Застукал на месте преступления. Как вовремя вы появились, мой дорогой! Ты, Фонсека, прямо герой. Вот тут подпиши. А Фонсека плакал.
Довольная антикварша подарила Фонсеке поруганный кофейничек, а к нему чашку с блюдцем из того же сервиза. Фонсека целый месяц сидел вечерами за столом, клеил крышечку из осколков, и так склеил, что, если не знать, где искать, ни за что не увидишь швов. Но чашки с блюдцем не полюбил, как ни старался, и как-то утром нарочно проиграл в карты Перейре, а тот на следующий день загнал на ярмарке американскому туристу за двадцатку.
Кофе-с-капелькой
Музыка и цветы
Макс Фрай
Он появился на пороге «Музыки и цветов» за десять минут до полуночи. Долговязый молодой человек в слишком легкой, не по погоде джинсовой куртке, с ярко-оранжевым рюкзаком. Скорее симпатичный, чем нет: копна светлых кудрявых волос, круглые глаза на пол-лица и по-девичьи длинные ресницы, такой вечно юный, какими бывают только худощавые блондины, у которых из-под тонкого слоя взрослого мужчины то и дело просвечивает мальчишка, встрепанный, раскрасневшийся не то от смущения, не то от слишком быстрой ходьбы, почти испуганный, но очень решительный. Не поздоровавшись, спросил – резко, отрывисто, по-английски, с каким-то диковинным славянско-германским акцентом:
– Это здесь выдают новые судьбы?
– Чего?! – дружно переспросили Даля и Хлоя. – Wa-a-a-a-a-at?!
Зато Нонна не растерялась; ничего удивительного, она всегда была мастером нечаянной импровизации, из тех, кто сам никогда не знает, что может выкинуть в следующую секунду, каковы будут последствия, и удастся ли их расхлебать.
Вот и сейчас Нонна гаркнула с неподражаемой сварливостью советской продавщицы, чьи сумрачные тени еще порой мелькают на оптовых рынках, в буфетах сельских автовокзалов и на дальних задворках наших детских воспоминаний:
– Не больше трех в одни руки!
Даля и Хлоя восхищенно переглянулись. Еще немного, и они бы расхохотались, да и сама Нонна едва сдерживала смех, но ночной гость повел себя как черт знает что: криво улыбнулся, кивнул и заплакал. Ну, то есть не зарыдал в голос, но по его румяной щеке скатилась самая настоящая слеза, настолько крупная, что ее существование невозможно было игнорировать. И смеяться сразу стало неловко. Свинство смеяться, когда на твоем пороге плачет взрослый человек.