Утопизм в текстах Усова можно соотнести с летовским по некоторым формальным мотивам: антикапитализм, неприятие «общества потребления», амбивалентно-романтичное отношение к СССР. Здесь будет уместно вспомнить уже довольно старенькую классификацию утопий Льюиса Мэмфорда[32]. Он делил их на утопии бегства (стремление к немедленному освобождению от тягот и невзгод реальной жизни, уход от мира, который остается прежним) и утопии реконструкции (нацеленность на глобальные преобразования, обеспечение условия для освобождения в будущем). Если революционный хилиазм воплощает вторую категорию, то эскапизм и сама усовская идея «формейшна»[33] как узкого закрытого сообщества, непроницаемого для враждебного внешнего мира, тяготеет к первой. И в отличие от Летова, в случае с Усовым можно говорить о выраженном ретроутопизме. Он не ищет абсолюта и Прекрасного Будущего, представления о возвышенном, прекрасном и справедливом перенесены на конкретную историческую позднесоветскую эпоху, мифологизированную через призму детства. Если в текстах Егора Летова обращение к культурному наследию СССР происходит в рамках постмодернистской игры и/или для подчеркивания общего советского культурного кода, то у Бориса Усова такие цитаты или образы существуют в ностальгическом формате «новой искренности», что-то вроде «верните меня домой»: «Москва – Кассиопея для простых ребят из нашего района». И если Летов черпает многие свои образы и приемы в текстах 1920-х и 1960-х (которые, в свою очередь, тоже ссылаются на 1920-е) и советском неподцензурном искусстве, то Усов настраивает связь между своей современностью и официальными/полуофициальными культурными пластами позднего застоя (это в первую очередь кинематограф и бардовская песня). Борис Усов замечал:
Было ощущение, что уходит Союз, и очень было жалко. Тосковали по Союзу, и сейчас бывает такое. Ведь хорошая вещь был Советский Союз. Я ничего против советской морали не имею, правильные идеи в голову вкладывались пионерам, октябрятам. Не учили тогда глотки всем грызть и выживать любой ценой. Как Союз развалился, так наступил капитализм совершенно звериный. Начало девяностых – это дикая неуправляемая стихия, поэтому хотелось что-то противопоставить. При этом внутри было ощущение затянувшегося детства[34].
Мир многих текстов Усова – это столкновение вымышленной вселенной советских фильмов и книг (с их кодексом чести) с миром победившего капитализма.
Это мир, где умирают или сидят в клетках звери (носители «чистоты» и «честности»), мир отчуждения и одиночества. Выиграть эту войну невозможно (хотя в песне «Диверсантка» и постулируется: «Мои внуки склеят разбитые лапы стеклянных зверей империи»). Поэтому главный путь в этом мире – огораживание от внешнего мира и создание своей микроутопии («Пора открывать заповедник для неприспособленных к жизни людей», «Сидим под снегом и жуем ириски – как никогда доверчивы и близки»).
В общем массиве текстов Бориса Усова выделяются «Новые консерваторы» (1998), которые при всей своей (пост)ироничности не просто несут черты утопического мышления, но и предлагают редкого для песенной культуры зверя: развернутую утопию в духе чуть ли не Александра Чаянова[35].
Это утопия в самом прямом смысле слова: «место, которого нет» (от др.-греч. «не» + «место»). Автор помещает золотой век в некий несуществующий хронотоп в условном прошлом и описывает черты его социальной организации: бесклассовое общество, традиционализм, неприязнь к «прогрессу» и даже судебную систему, основанную на моральном императиве.
В конце текста, как часто и бывает в классических утопиях (там видение утопии может оказаться просто долгим сном рассказчика), герой обнаруживает себя в настоящем во всей его неприглядности:
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное