- Саша, давай прямо сейчас убежим... убежим в новую жизнь, то есть я хотел сказать, начнем жить по-новому, по-другому. - Он подбежал к ней и потянул за руку к двери. Она уперлась ногами в пол и разрыдалась.
- Но станем ли, Вася, мы там другими, изменимсяли? Далеко ли убежим от самих себя?
Василий отпустил Александру, присел на стул, склонил голову.
- Вася, Вася...
Снова незримо, но неумолимо поднялось в его сердце таинственное, пугающее, в созвучии похожее на сухой кашель слово грех. Василия ощущал его уже не отвлеченно, не чужеродно, а - словно бы частью своего тела, души.
- Перед кем грешен? - сказал он, раскачиваясь на стуле. - Перед тобой, Саша, перед мамой, которая так билась всю жизнь, чтобы ее дети были счастливы. Грешен перед всем чистым и праведным в мире. Это не высокие слова, это - так! Может, Саша, грех мой шире? Моежеланиелегкой, богатойжизни - негрех? То, что с шестнадцати лет я ступил на путь наживы любыми способами - это не грех перед самим же собой, чистым, незапятнанным ребенком, юношей? Ты, Саша, видела, как все мое стало выпячиваться, расти в нечто громоздкое, безобразное, уродливое, а теперь, рядом с тобой, я понял - я действительно стал уродом, сам себя сделал таким. А кто же еще? Если, Саша, ты не приехала бы, то я, может, никогда так о себе не подумал бы. Хотя - кто знает! Как ты догадалась, что сильно нужна мне?
- Вася, у меня же есть сердце.
- Да, да, конечно. Прости. Скажи, а у меня есть сердце?
- У тебя большое доброе сердце... Вася, умоляю, расскажи, что с тобой произошло? Я помогу тебе.
- Понимаешь, во мне не достает мужества... Я тебе обязательно все расскажу, но не сегодня и даже не завтра. Мне нужно собраться с силами.
Александра подошла к Василию, склонила к нему голову. Он взял в ладони ее лицо и долго смотрел в ее глаза.
- Люблю, - шепнул он.
- Люблю, - отозвалась она, и они впервые соприкоснулись губами.
Но в сердце Василия было тяжело.
Через два дня он проводил Александру на поезд; она не хотела уезжать, но он настоял. Закрылся в своей каморке;всю ночь не спал.
"Теперь, кажется, я все свое вспомнил, - устало подумал он рано утром и подошел кокну. - Что дальше? Как я должен жить? Я чувствую, что меня еще тянет к Коровкину - он должен принести мне деньги. Деньги! Но мне страшно. Я боюсь. Как за окном бело! Хочу на улицу, противно сидеть в этой каморке, здесь, наверное, даже стены пропитаны всем моим. Подальше отсюда! Какой мягкий под ногами снег. Наступила настоящая зима. Я предчувствую: что-то новое, свежее, как этот снег, появится в моей жизни. Я иду. Но куда? Разве это важно? Я иду по снегу, белому, сочному, молодому, дышу морозным воздухом утра, думаю о Саше, маме, сестре, обо всем, что было хорошего и доброго в моей жизни... Кто там впереди? Коровкин... Он тоже идет по снегу, его тоже носит и терпит земля..."
- Здравствуй, Васек, здравствуй, мой хороший. За деньгами идешь? Возьми, возьми свою долю.
- Мне страшно жить, - сказал Василий, отстраняя руку Коровкина с деньгами.
- Что с тобой? Возьми деньги - они тобою честно заработаны.
- Честно, - усмехнулся Василий. - Я варю солдатам бурду, примешиваю в котел всякую гадость, чтобы скрыть кражу, а вы... про честность?
- Говори тише. - Прапорщик настороженно прищурился на проходящих мимо солдат и офицеров. - Что с тобой стряслось?
- Я вам сказал - мне страшно жить. У меня теперь много денег. Я, можно сказать, богат и свободен. Свободен в несвободном месте - в армии: что хочу, то и делаю. Но какая это свобода! Я самого себя стал бояться. Разве я так хотел жить?
- Глупец, говори тише. - Прапорщик был, как обычно, спокоен, суховато строг. - Чего ты боишься? Разоблачения?
- Нет! Если меня раскусят и посадят, я буду только рад.
- Глупец! Чего же ты боишься?
- Себя! Гад я, ничтожество...
- Говори, наконец-то, тише. Задави в себе слабину, вытри слюни и сожми зубы. Я так живу. Ты думаешь, что я толстокожий, что мне не бывает мерзко?
- Я больше не могу!
- Молчи! На больше! - Коровкин протянул Василию пачку денег. - Бери!
- Нет.
- Бери. Не пугай меня.
- Нет!
- Я тебя, Василий, понимаю. Ты еще не раз будешь метаться. Меня тоже крутило... душа заявляла о себе, но теперь я - волк. Когда мне горько, я не просто плачу, а вою. Закроюсь и вою...
- Коровкин, я убью тебя.
- Не убьешь. Потому что ты хочешь хороших денег, мой романтичный слезливый мальчик. Мы восхищаемся благородными книжными героями, мучаемся нередко от мерзости, низости того, что творим, - и что же? Мы все те же новые старые люди. Ты захотел чистой жизни? В тебе пробудилась совесть? Наивный теленок! Ты поживешь на свете еще лет десять-пятнадцать и с горечью поймешь, убедишься, что совесть, благородство и другая чепуха - всего лишь темы для умных, хитрых разговоров, и ведут их чаще всего те, кто хочет отхватить от жизни самый большой лакомый кусок, обманывая этими разговорами бдительность других, таких телят, как ты. Так было и будет. На том стояла и будет стоять жизнь - настоящая, не придуманная.
- Врешь, Коровкин.
- Нет, не вру.
Прапорщик близко склонил к Василию свое подрагивающее улыбкой лицо: