– Главное не торопиться, – вещал очень важный от белого вина Бронфельд. – Есть тут у меня один знакомый, он под женским псевдонимом эротическую прозу пишет. Выдаёт по роману раз в три месяца. Да не просто роман – романище! Страниц на четыреста. И ведь покупают! Когда ему говоришь: «Моня, не спеши. Ну куда ты торопишься? Всех книг не перепишешь», начинает шипеть, плеваться и говорить, что у него времени нет на пустые разговоры. Очень мне завидует… а сам… Эх, чего там! Буду с вами откровенен – бездарь полнейший. Подождите, молодой человек! Ну куда же вы столько лимона на рыбу давите?! Вы же вкуса не почувствуете… Так вы представляете! Он почти вдвое быстрее меня пишет. И ведь покупают эту порнографию. Следующую книгу ждут, торопят.
«Молодой человек»… это при том, что Бронфельд был старше всего лет на семь. А впрочем, после пластической операции Максим стал выглядеть моложе своих лет.
И всё бы ничего, но, для того, чтобы его ученичество выглядело убедительно, бедному Малышу приходилось прочитывать весь бронфельдовский эпос… Писатель любил подпускать в канву беседы цитаты из себя самого, и ученик должен был непременно узнать их и отреагировать, иначе учитель начинал дуться.
И писал вроде Бронфельд неплохим языком, но: то вдруг слово «гладь» три раза в одном абзаце с описанием пруда, то «увидел, что его услышали», а то и «оглянулся и кинул мимолётный взгляд». Как будто набросал человек текст сходу, а второй раз пройтись по нему уже некогда или просто лень… И с сюжетом такая же история: множество тупиковых неоконченных линий, толпы лишних персонажей, которых невозможно запомнить, а если это всё-таки удаётся, то они тут же исчезают из повествования бесследно. К месту и не к месту вдруг появляется ироничный тон, который заключается в использовании устаревших слов и нарочи́то вычурных выражений, как то: «как то» вместо «например», или «чело» вместо «лоб», или «совершить променад» вместо «прогуляться». А ещё огромные абзацы и бесконечные предложения, сдобренные обилием многоточий…
Как-то ученик поинтересовался, как учителю удаётся так много и продуктивно работать, а главное выдавать на-гора такое количество текста. Тот ответствовал снисходительно:
– Хайнлайн сказал: «Никогда не переделывай, если того не потребует редактор». От себя добавлю: и когда редактор потребует, постарайся не переделывать. Нужно уважать свой творческий порыв. То, что льётся на бумагу из вдохновенного пера – и есть истина. Переделывать потом, сокращать, перекраивать – это всё от лукавого.
И тут же поведал несколько способов обмана редактора:
– Чему хорошему их там учат на филфаках да на литфаках? Умными словесами жонглировать? Симулякр там, парадигма… Он тебе замечаний своих красным навтыкает, а ты парочку исправь, а остальные просто убери, как не было, а исправленные обсуди с ним, да поподробнее. За внимательность поблагодари. Он про остальные и забудет. А то ещё бывает: редактор ка-ак до чего-то доколупается конкретно. Какую-то его психотравму из детства заденешь, наверно, он и уцепится… Поправь, раз просит, специально плохо. Потом ещё и ещё. А на четвёртый-пятый раз самый первый вариант ему вверни… В девяносто процентов случаев прокатывает!
Ещё одной особенностью творчества Бронфельда был неизбывный, первобытный страх смерти. Он объединял все вещи Брона вне зависимости от жанра. Именно от него становилось тоскливо на душе, и хотелось бросить книгу в огонь. Когда Даниэль максимально тактично поинтересовался у сэнсэя причинами появления этой весьма неожиданной для относительно молодого писателя фишки, тот поведал следующую печальную и поучительную историю:
– У меня жутко умирал отец. Долго и мучительно. Лет тридцать. Дело в том, что он смертельно боялся умереть. Умирал от страха перед смертью. Это называется танатофобия. Это началось лет с пятидесяти. Он утешал себя сначала тем, что вот-вот придумают способ продления жизни, потом надеялся на технологическую сингулярность, говорил, что компьютеры сами усовершенствуют себя настолько, что научат человечество вечной жизни… Умер он в восемьдесят два, и с каждым годом по мере приближения к смерти ему становилось всё страшнее и страшнее. Он сохранял ясный разум, но делался всё более раздражительным и сентиментальным. Как-то я застал его плачущим над мёртвым жуком… Папа боялся умереть во сне. Держался до последнего, чтобы не уснуть. Засыпая, вздрагивал, открывал глаза и говорил, что его засасывает какой-то омут… Однажды простудился. У него началась тяжёлая пневмония. Врачи предложили ему погружение в искусственную кому, из которой, предупредили, он может не выйти. Он устроил истерику, натурально, как мальчишка перед кабинетом стоматолога. Сучил ногами и кричал: «Не хочу, не хочу, не хочу!» Когда ему вводили препараты, я держал его за руку. Последние слова его были: «Как же обидно умирать на пороге бессмертия. Живи вечно, сынок.» Из комы он так и не вышел… Он заразил меня этим страхом.