Антоникэ и ел и спал в типографии. Домой приходил только в субботу вечером. А в понедельник в половине шестого утра он должен был уже подметать цех, — потому что «типографское искусство» с этого начиналось. С подметания.
Вот как жили-то! Их было двадцать учеников: слабые, бледные, чахоточные дети. Родители получали за них всего шестьдесят лей в месяц. Кров и стол, костюм к рождеству, пара ботинок на резиновых подметках, три жестких рубахи из холстины или чего-то в этом роде. Ах, нет, кроме того, зимой хозяйская жена давала им вместо пальто какую-то рвань из реденькой синей ткани, вроде той, что идет на матроски.
Спальня находилась на чердаке типографии. Десять кроватей на одной стороне, десять — на другой. Всегда холодная, плохо освещенная. Летом ты там жарился: солнце нагревало крышу и нечем было дышать; а зимой дрожал так, что зуб на зуб не попадал. Снизу страшно дуло. Пахло чем-то затхлым: старым тряпьем, дохлятиной, гнилой кукурузой, — так обычно пахнет в домах, где водятся крысы. По ночам крысы грызли сложенный в углу хозяйский картон; там был, должно быть, целый вагон этого картона, — хоть всю жизнь печатай из него обложки! Крысы — вот наследство, оставшееся от старого Базилеску! Что только не делали, чтобы от них избавиться! Мышьяк, капканы, кошки… Даже кошки и те мерли в этой типографии, — не выдерживали паров свинца и голодухи. Таких худых и несчастных кошек Антоникэ больше нигде не приходилось видеть!
Ученики были молчаливые, смотрели испуганно, враждебно. Только и спросили его — как зовут да откуда он. Все они были детьми прачек или бедняков с городских окраин; родители привели их сюда, чтобы избавиться от лишнего рта. У каждого из ребят было по восемь-девять братьев, тоже отданных маяться в чужие люди, для них рано начиналась суровая жизнь, нищета, нечеловеческая борьба за кусок хлеба. И они становились угрюмыми, радовались и смеялись разве что по большим праздникам.
Даже сейчас, при одном воспоминании об этом времени у Антоникэ сжимается сердце. На обед им давали пустые щи и тушеную картошку. Через день. Другое меню было: что-то вроде борща с фасолью, огурец и кусочек хряща. Кто не уходил по воскресеньям домой, получал от супруги Базилеску «праздничный обед»: кусок вареного мяса и пончик с повидлом. Работа начиналась ровно в половине шестого. Хозяину не спалось. В этот час он обходил цеха, инспектировал свое предприятие. Базилеску любил гигиену, — по крайней мере он это провозглашал, хотя и не принимал никаких мер, чтобы в наборном цехе не пахло уборной, а на линотипах не оставалась ядовитая окись свинца. Типография была похожа на улей: не пропадало даром ни одного сантиметра. Тонкие стены, казалось, вот-вот рухнут, хотя снаружи здание выглядело, как немецкий форт. Ученики подготавливали цеха. Надо было собрать и рассортировать бумагу, чтобы не расходовать ее без толку. Стоило Базилеску найти неиспользованный клочок бумаги — беда! Пол сперва поливался из железной коробки, приспособленной вместо лейки, а потом подметался. Затем раскладывался «инструмент»: он должен был быть под рукой у рабочих, которые приходили к половине седьмого. Ученики приносили колонки набора, реглеты, шпациевые клинья, металлические полоски и чернила для правки. А ремеслу обучайся как знаешь, урывками. Если, на твое счастье, попадется тебе толковый рабочий, — значит, кое-чему научишься. Ученики должны были пройти через все цеха. Сверху, от переплетной мастерской, до плоскопечатных машин. Годочка два подметаешь, потом тебя берет в работу мастер. Вот когда отведаешь вволю тумаков да брани! У кого не хватало настойчивости, тот попусту время терял. То принеси мастеру сигареты, то принеси воды, то притащи тяжелые колонки набора, протри машину; если ты в цехе плоскопечатных машин — налей керосину, подкати рулоны бумаги… Хоть в лепешку разбейся, все равно не успеешь. Но люди они были хорошие и желали ученикам только добра. «От колотушек моих тебе ума прибавится!» — говаривал Фане, самый свирепый из мастеров, с которым Антоникэ приходилось иметь дело. Фане был человек неплохой. Но на месте у него не постоишь. Не терпел он в людях лени. От него перенял Антоникэ необузданную страсть к работе, стремление все время что-то делать, все время двигаться.
«Эх, Антоникэ, Антоникэ, не знаешь ты, что такое работа! Да ведь это такая штука, что, как услышишь о ней, шапку долой! Потому, хоть послал ее господь бог человеку в наказание, все равно хороша она. Вот попробуй полежи на боку, ничего не делая, посмотри — понравится тебе это? Как бы не так! Человека так и подмывает, слышишь, так и подмывает что-нибудь делать, двигаться. Это и есть самое прекрасное в человеке. Ведь даже червяк — где-то там в темноте — и тот все копает да копает. И когда я вижу такого, понимаешь, паразита, которому только бы лежать на боку, мне хочется взять его за шиворот да встряхнуть так, чтобы он вверх тормашками полетел».