Однажды, после вечернего чая, мы пошли с нею гулять, спустились в Алябьевскую балку, где было сыро и пахло болотом, поднялись на высокий холм, причем Наталья Петровна оперлась на мою руку и прижалась ко мне плечом, и очутились, наконец, около огромного поля подсолнухов. Вечерело. Подсолнухи повернули свои желтые головы к западу. Было тихо. И казалось, что земля устала и спит.
То, что Наталья Петровна касается меня своим маленьким нежным плечиком; то, что она молчит, и эта розоватая предвечерняя тишина полей всё волновало меня, и неясная надежда на что-то возникла у меня в сердце.
— Пойдемте сюда, — сказала тихо Наталья Петровна и слегка толкнула меня к подсолнухам.
Мы вошли в этот зеленый лабиринт, где над нашими головами покачивались золотые чаши, и скоро мир пропал для нас и мы для мира.
Недоумевая, я следовал теперь за Натальей Петровной, которая пробиралась сквозь чащу подсолнухов, как зверек.
Наконец, на маленькой полянке она остановилась и села на землю. И я опустился покорно у ее ног. Мы видели клочок далекого безмолвного неба, а вокруг нас была непроницаемая зеленая стена. Мы были одни, одни…
— Какой вы милый! Милый! — сказала Наталья Петровна и прижала свою ладонь к моим губам.
У меня закружилась голова от счастья.
— Что с вами? — спросила Наталья Петровна, заметив мое волнение.
— Я люблю вас, — пробормотал я, чувствуя, что краснею.
Наталья Петровна загадочно улыбнулась.
Неожиданно она приблизила свои губы к моим губам, я почувствовал ее горячее дыхание, и влажный долгий поцелуй, непонятный для меня, заставил меня дрожать от неясного чувства наслаждения и тревоги.
Потом, слегка оттолкнув меня, Наталья Петровна сказала тихо:
— Здесь мне в первый раз признался в любви Павел… у вас глаза как у Павла, совсем как у него… Он прислал телеграмму… Завтра приедет.
ОМУТ
Александра Хомутова судили военным судом и приговорили к смертной казни. Мать Хомутова, седенькая и худенькая старушка, в черной кружевной наколочке, валялась у сына в ногах, уговаривая подать прошение о помиловании. Но Хомутов был упрямый, как его отец, который, узнав, что сын в партии, отрекся от него и не ходил к нему на свидание и даже на последнее свидание не пришел после приговора. И Александр не послушался матери.
Свидание с матерью было во вторник, а повесить Хомутова должны были в ночь с четверга на пятницу. Партия готовила побег, но денег в комитете не было: надо было съездить в Киев и там достать; одному надзирателю нужно было дать пятьсот, предстояли и другие расходы…
В Киев послали младшего Хомутова, — Алешу, только что кончившего гимназию. Дома он не сказал, зачем едет в Киев, но его и не спрашивали: должно быть, догадались зачем. Все сложилось удачно, и вечером в среду, получив семьсот рублей, Алеша выехал из Киева.
От волнений и ожиданий Алеша устал и теперь еще чувствовал мучительную тревогу: он любил брата и, когда он представлял себе возможную казнь, в горле у него начинались спазмы и он задыхался от ужаса и бессильной ненависти.
Но в то же время странная и неожиданная веселость загоралась у него на мгновение в сердце, как это бывает нередко в отчаянной и опасной борьбе.
Алеше было тогда восемнадцать лет. Он переживал те сладостные и тревожные дни, когда юношей вдруг овладевает неопределенное и, однако, острое предчувствие любви и страсти. Сначала подготовка к экзаменам, потом поручения, которые он охотно исполнял, когда партия возлагала их на него, отвлекая Алешу от этих томительных предчувствий, но всякая встреча с женщиною или даже мысль о такой встрече влияли на него, как колдовство.
И весь он был в каком-то весеннем возбуждении. Это возбуждение чувствовалось и во влажном блеске его больших темных глаз, и в беспокойной улыбке красных губ, и в стыдливом румянце, который время от времени окрашивал его юное, но уже утомленное лицо.
В купе второго класса, вместе с Алешей, оказалось еще двое: хромой офицер, побывавший в японском плену, и землемер, человек в очках, с желтоватою бородкою клином.
На станции Гребенка в купе вошла еще одна особа; это была стройная худенькая женщина, закутанная в черный шарф, так что лица нельзя было рассмотреть. В руке у нее был небольшой сак. Она тотчас же прикорнула в углу, и казалось, что она спит.
— Да, — сказал землемер, — велика наша Россия-матушка. Трудно ее, знаете ли, раскачать, но все же, приглядываясь к мужику, а без мужика Россия ничего не значит, приходишь, знаете ли, к заключению, что перемена в нем есть, не такой теперь мужик, как, — скажем, — лет десять назад.
— Что же, мужик лучше стал? — спросил Алеша, которому трудно было говорить: он думал о брате и о том, как хорошо, что есть деньги и можно спасти брата, что на это есть надежда по крайней мере.
— Не знаю, лучше мужик стал или хуже, — продолжал землемер. — Но ясное дело, стал он беспокойнее. Не спит.
— Это япошка дурману напустил, — проговорил неожиданно офицер, который лежал наверху, свесив голову вниз и слушая разговор.
— Как япошка? — спросил землемер, недоумевая.
— Солдатики, которые домой вернулись, у них в голове неладно.