— Надо сказать девушкам, чтобы картошки начистили, — замечает мать, но по ее голосу понятно, что картошку чистить не к спеху. Затем она снова смотрит на Анну, но дочь сидит, уставившись в стол с таким видом, словно все эти разговоры ее вовсе и не касаются.
Некоторое время все молчат, Катрина села на прежнее место, рядом с сестрой, боком к столу. Пышный мак забавно покачивается на гладко причесанной голове, глядя на девушку нельзя не засмеяться. Старики переглядываются. У отца в глазах что-то вспыхивает, трубка быстро скользит из левого угла обратно в правый.
— Почему ты, Анна, все молчишь? — спрашивает он необычно громко, и его щеки под бородой почему-то слегка краснеют. — Все сидишь да слушаешь, а ни слова не скажешь.
Анна поднимает глаза и пожимает плечами.
— А что мне говорить?
— Что? — вмешивается мать. — Неужто невесте нечего сказать? Свадьба совсем близко, все надо приготовить, за всем приглядеть, а ты сидишь, словно у тебя еще целых полгода впереди.
— Да она всегда такая, коли ей что-нибудь не по душе, — замечает Катрина, и в ее низком голосе звучит зависть, тайное недоброжелательство некрасивой сестры к красивой.
— Не по душе, кхе… — Отец хватается рукой за окладистую бороду, словно та воспламенилась.
Мать упирается обеими руками в колени и, поджав губы и щурясь, смотрит на Катрину.
— Что ты болтаешь! Что же ей не по душе? Чего ей не хватает? Чего ей еще надо?
Вопросы обращены к Катрине, но смотрит мать на Анну — не скажет ли она наконец, о чем думает целыми днями. Но Анна как будто ничего не слышит.
Потом Катрина поворачивается лицом к столу.
— Не по душе ей, я знаю. Вот увидите, как она еще… — Старшая сестра говорит это злым, обиженным голосом, слегка присвистывая сквозь неровные зубы. — Помните, как управляющий из имения сватался: весь день человек прождал как дурак, а вечером она сказала, что не согласна…
Анна с интересом слушает сестру, будто и не подозревает, что речь идет о ней самой. Отец вынимает изо рта трубку и с шумом далеко сплевывает, а мать беспокойно ерзает, словно ей жестко сидеть на плетеном камышовом стуле.
— Чепуха! — бросает отец и еще раз сплевывает. — Чепуха, говорю.
Мать встает, оглядывает всех троих бегающим взглядом и машет рукой.
— Тогда… она ведь еще молоденькая была, а управляющий этот тоже не бог весть кто — разве что язык хорошо подвешен да зеленая шляпа на голове, а то кто он — скитается по свету, у чужих служит. Бога благодарить надо, что тогда так получилось.
Но отец другого мнения.
— Чепуха! Айзозол тоже… я не спорю… только Айзозол он был — Айзозолом и останется. А сколько управляющих потом сами в помещики вышли, да…
— Да, — Катрина снова сердито смотрит на сестру, — весь день просидела, словно воды в рот набрала, а вечером говорит: нет!
Теперь Анна медленно проводит рукой по лицу и поднимает голову. И голос ее звучит грустно и устало:
— Ну и что ж? Не могла же я без любви пойти…
— Любовь! — почти одновременно восклицают Катрина с матерью, и обе осекаются. Это слово им кажется таким странным и даже неприличным… Они переглядываются и от стыда густо краснеют. Отец хватается обеими руками за бороду и отводит глаза. В книге псалмов или в Святом писании это слово звучит так ласково, проникновенно, таинственно, но в повседневной жизни, в разговорах о практических брачных делах вызывает такое же неприятное чувство, как и зубоскальство парней, которые, собравшись в кучку, шепчутся, поглядывая на девушек.
Анна глядит на сестру и на мать, и в ее грустных глазах что-то вспыхивает и исчезает за длинными ресницами. Она молча поднимается и идет к калитке.
Мать не то с недоумением, не то в испуге пожимает плечами и, глядя вслед Анне, шепчет:
— Ну… слава богу, что сегодня уже оглашение.
— Кхе! — откашливается отец и переталкивает трубочку в другой угол рта.
За лугом Аплоциней и скошенным полем клевера крутой пригорок. По ту сторону его тянется каменистое, заросшее осокой и таволгой высохшее русло реки, а на самой его вершине растет высокая береза с развилистым стволом. Развилье широкое и ровное, как сиденье. Аплоцини не знают, что Анна любит здесь сидеть с книжкой в руке, привалившись спиной к почти белому стволу.
На этот раз она сидит без книги и, сложив руки, неподвижно смотрит на высохшее русло реки. Что приковало ее внимание? Белые, гладкие, сверкающие на солнце камешки или мелькающие над деревьями стрекозы? Смотрит она, как ветерок треплет осоку и лохматые камыши, разрушая кропотливую работу пауков, или как молодые аисты, учась летать, неловко поднимаются и опять падают на желтые соседские копны ржи? Нет, она ничего не видит. Она присматривается и прислушивается только к самой себе.
Вторую неделю уже она присматривается и прислушивается к себе и удивляется тому, что видит и слышит. Удивляется, — тоскует и терзается — с каждым днем она все отчетливее видит перед собой высокую толстую стену, которую нельзя пробить, через которую нельзя перелезть. А за стеной — Катрина, мать, отец, Айзозол, управляющий имением… Никогда ей не сойтись с ними!