Когда я вернулся с тиной в голове и в грязной рубашке, бабушка выгоняла кур из избы. Они ошалело кудахтали и бросались в окна. Под печью выл кот. Возле судника по полу растекалась молочная лужа и валялись черепки.
— Ах ты, дитя глупое, — сказала бабушка, — никакова ума во лбу — одна гулянка! Ну, и рожна тебе вместо гостинца!
Потом бабушка принесла с огорода гусенка с расклеванным животом, стала кричать и тыкать дохлятиной мне в нос.
— Мы их для ворон растим? Для ворон?.. Пойду сейчас за чересседельником к Илье Фроловичу!
Пришлось выжать слезу! Бабушка сразу подобрела и дала леденцового прозрачно-оранжевого петушка на сосновой свежей лучинке. Я лизнул петушка один раз и спрятал его на божницу за икону.
Бабушка пошла в огород окучивать картошку. Я увязался за ней и, стараясь загладить вину, деятельно помогал. На старом клене на меже сидели, насупившись, две вороны. Бабушка опять разгоревалась и принялась их ругать:
— С ружья бы вас, обжор!
Я обрадовался подсказке, побежал в избу, взял петушка и помчался на другой конец деревни к Митьке Упанишу.
Митька был года на четыре старше меня — лет двенадцати. Мы с ним дружили. Я любил его за смелость, за умение ездить на лошадях.
А Упанишем прозвали Митьку из-за матери. Митька объезжал неуков[1]
, а мать ему слезно кричала: «Митя, упанишь! Дяржись, упанишь!»У Митьки было тяжеленное фитильное ружье с длинным граненым стволом и толстой неуклюжей ложей, треснувшей и связанной проволокой. Ствол он нашел в пожарном сарае, а приклад выстрогал из березового чурака.
Порох он делал сам. Сдирал головки со спичек и примешивал к ним толченый уголь. Для дыма. Считалось, чем больше дыма, тем порох сильней.
Леденцовому петушку он обрадовался. Мы лизали его по очереди. Когда осталась одна лучинка, Митька притащил ружье, забил рябиновым шомполом заряд, а вместо дроби насыпал чугунное крошево от старой сковороды. Положив ружье на плечи, как жердь, мы отправились к свинарнику, где к вечеру на ветлах собирались тучи ворон.
Укрепив ружье на пряслах, Митька нацелился, а я поджег затравку. Выстрел получился толстый, словно палкой сильно ударили по матрасу, набитому сеном: «Пу-у-ух!» Но дыму было много.
Вороны взмыли с всполошным криком, покружились и улетели куда-то. Я огорчился. Мне представлялось, что после выстрела они посыплются дохлыми с дерева, как дождь. Митька утешил меня: мол, они полетели околевать. Я побежал домой скорее порадовать бабушку.
— Глупый ты, совсем умом пришибленный, — осерчала неожиданно бабка, — такой грех ты учинил! Нельзя птиц убивать! Им и так жизнь трудная. Это ведь только в песне поется, что птичка божия не знает ни заботы, ни труда. Людям они помощники… Гусениц склевывают, жуков, всяких козявок-букашек…
— Так мы не птиц стреляли, а ворон, — разъяснил я бабушке.
— Ворона тоже птица!
— Тогда пускай не клюет наших гусят!
— Вот и караулить надо было! Эх, дитя! Посадить бы тебя ночью на сук, на ветряном юру, да в стужу, да с голодным брюхом! Узнал бы, как вороной быть!
— Бабаня! — обрадовался я своей догадке. — Теперь я узнал, как она погоду чует плохую. У нее коленки простужены и ноют к дождю!
Бабушка подумала и сказала:
— Кто знает… Может, не коленки у нее болят, а косточка какая в крыле?
Вечером я долго не мог уснуть. Лежал на печи, смотрел в окно, где в палисаднике в тоскливом лунном свете качалась тень от сиреневого куста, и представлял, как у вороны болят простуженные кости, а она кряхтит и, может быть, плачет по-своему, по-вороньи. И нет у нее на зиму ни валенок, ни шубейки, ни муравьиного спирту, как у деда Евсея Желдакова, чтобы растереть колени. Жалко мне ее было.
Новая молотилка
Нюра полоскала с мостков белье, хлестко колотила его вальком. От того берега отскакивало эхо: ох, ох, ох. Я сидел под кустом, смотрел, как водомерки гоняются друг за другом вокруг поплавка, и нехорошими словами ругал Шуру Никишкину, попавшуюся давеча навстречу с пустыми ведрами.
Вдруг я увидел — через плотину бежит бабушка, размахивая головным платком, за ней, поддерживая пазуху, толстая Прокопючиха, за ней тетка Фекла с граблями, следом девчонки мал мала.
— Серенька, — завыла Нюра, — никак беда случилась… Беги, Серенька!
Ну и летел я, даже колючек под ногами не чувствовал. Но беды никакой не было. По селу ехал трактор, постреливая из тонкой трубы угарными колечками, тащил на прицепе огромную машину. Она сияла свежим красным лаком, какими-то шкивами, шестернями с цепями. Оказалось, что это сложка-молотилка. За ней густо бежали ребятишки, шли бабы, мужики и старухи.
Рядом с трактором суетился, размахивая руками, должно, механик, весь чумазый, потный, отталкивал в животы любопытных.
— Не кидайся под колеса! Имейте совесть, наглядитесь!
За рулем трактора сидел Наум, полуобернувшись назад, вытянув шею и разинув рот от напряжения. Механик и ему указывал сердито: «Давай, давай! Шпарь быстрее, не сахарная, не развалится!»